ОСТАВЬТЕ СВОЙ ОТЗЫВ

ФОРМА ОБРАТНОЙ СВЯЗИ




В этот день

В этот день

Меню

emblem
logo
emblem

Для детей

23 октября | 2019 Автор: Admin

Серафима Бажина. Как Миша попал на фабрику. Изданіе Т-ва И. Д. Сытина. 1911г.

Рассказ о нищем мальчишке по имени Мише. Чтобы приобретать хлеб ему приходится просить милостыню на рынке. Но единожды терпению Мишы пришёл конец, торговец обругал мальчугана за попрошайничества и порекомендовал идти работать на фабрику. В сей день Миша решил во чтоб то ни стало отыскать фабрику и зарабатывать на жизнь без помощи других. Ему предстоит длинный и страшный путь в великий город, в котором никогда он ранее не посещал. В пути ему встретятся богатые и бедные товарищи. Мальчику почти все надобно выяснить про этот мир.
Источник: hram-sveta.ru

С.Н. Бажина. Как Миша на фабрику попал. 1911 год.

Для детей

20 октября | 2019 Автор: Admin

Лидия Чарская. Вечера княжны Джавахи. Сказания старой Барбалэ. Товарищество М.О.Вольф. 1912г.

Вместо вступления

   -- Тссс! -- шепчут густые темные чинары в большом, тенистом, заглохшем саду, -- тссс! Не шумите, ветры, не плещи, река, под горою, не стоните, гулкие обвалы, в далеких горах... Тссс! затихни, природа, и внимай сладкому голосу ночного певца. Поет буль-буль (Буль-буль -- по-грузински соловей) сладкоголосый, поет чудесную песню на черном от мрака розовом кусте. Тише, ветры, тише, Кура темноводная, тише, далекие горы, -- слушайте все песню буль-буля, короля задумчивой восточной ночи, слушайте внимательно!   И замолкают чинары, а, вместо шепота их, звенит голосистая песнь.   Не то быль, не то сказку поет задумчивый крылатый певец ночи. И весь Гори (Гори -- небольшой город Тифлисской губ.), весь сонный Гори, с его ароматными садами и зелеными виноградниками, с его грязным базаром и узкими улочками, слушает его.   Слушает сонный, затихший Гори... Поет сладко крылатый певец в заглохшем саду забытой усадьбы.   Его дед, такой же, как и он, певец восточной ночи, передал сыну эту песнь... Сын научил ее петь своего сына... И поет ее молодой задумчивый соловей...   -- Здесь, в этом забытом гнезде над Курой, в предместье Гори, -- звенит его песнь, -- жил когда-то знатный грузинский батоно (Батоно -- господин по-грузински). Князь Георгий Джаваха-оглы-Джамата звался батоно. Он был смелый, храбрый офицер. Пускался в далекие Дагестанские горы, усмирял восставшие аулы (Аул -- селение горцев на Кавказе) и дружил с покоренными лезгинами, как свой брат-кунак (Кунак -- друг, приятель). И сердце свое отдал черноокой лезгинке-магометанке из аула Бестуди, сделал ее своей женой и увез в свою усадьбу.   Старый отец девушки, Хаджи-Магомет, долго не примирялся с дочерью, изменившей вере отцов и принявшей христианство... И только рождение выучки, княжны Нины, вернуло гордому старику угасшую было любовь к дочери.   Как цветок весенний, как роза Алазанской долины, росла девочка Нина, христианское дитя, с душой свободной, как горы Дагестана, и смелой, как у кавказского орла...   Малюткой еще была княжна, когда умерла её мать, тосковавшая по родному аулу, по суровому отцу и далекой родной сакле, -- и осталась осиротевшей птичкой в доме отца красоточка Нина...   А годы неслись непрерывной чередой... Поднималась, росла юная княжна, удивляя окружающих людей своей смелостью, ловкостью и неслыханною удалью. Она скакала по горам на своем коне, джигитовала (Джигитовка -- искусное наездничество, распространенное между кавказскими горцами) на диво, карабкалась, как дикий джайран (Джайран -- вид антилоп, которые водятся в Закавказье), по утесам. А какие песни она пела со своей молоденькой теткой, сестрой матери, Бэлой, приезжавшей к ней в гости, в Джаваховский дом, из родного аула Бестуди!   По вечерам слушала она рассказы старой Барбалэ, верной, доброй служанки, вынянчившей черноокую Нину. Мастерица была старуха рассказывать. И, словно птичка по осени, затихала юная княжна, внимая словам старушки...   Любовно, восторженно слушала она ее. Слушала и у дымящегося бухара (бухар -- камин) и на кровле Джаваховского дома при лунном свете, и под тенью утеса в горах, и в саду, под навесом густого каштана...   Но не долго продолжались рассказы Барбалэ: увезли княжну учить в далекий северный город... Заточили вольную пташку в серые стены института. Не ужилась в них Нина, зачахла черная роза Грузии, тоскуя по родному краю, как зачахла когда-то её мать, тоскуя по родному аулу...   Небо Петербурга, холодные люди, врожденный недуг и отсутствие пестрой сказки цветущей родины сделали свое дело. Умерла Нина. Умерла далеко... А через несколько лет умер и отец её (См. повести того же автора: "Княжна Джаваха", "Записки институтки" и "Люда Влассовская"). Скончалась скоро и старая Барбалэ, но сказки верной, преданной служанки, перемешанные с былью, её рассказы, лившиеся из ссохшихся уст, её сказания из далекого прошлого Кавказа не умерли, нет: пережили они и старую Барбалэ, и юную, безвременно погибшую, княжну...   Нет старушки Барбалэ давным-давно на свете, а сказки её реют в воздухе, как птицы, нашедшие гнезда в одичавшем тенистом саду Джаваховского дома. Их шепчет Кура многоводная, их сказывают густые чинары, их повторяют одичавшие розы, их поет горийский буль-буль с серыми крылышками в тихие, нежные, благовонные летние ночи...  

Первое сказание старой Барбалэ.

Безумец Бессо

   Уморилась за день старая Барбалэ. Утомилась. Пекла для гостей абрикосовые и каштановые пироги, варила шербеты (Шербеты -- лакомства и прохладительные напитки из яблок, лимонов и сахара). То-то было дела. Приехали с батоно-князем пять товарищей-офицеров из полка, приехал из аула дедушка Хаджи-Магомет с дочкой Бэлой, младшей сестрой покойной княгини. Пили, ели, лезгинку плясали...   И всех больше отличалась ясочка черноокая, десятилетка-красоточка Нина-княжна.   Девочка цветет как персик, полная, свежая, как ангел красива, а уж пляшет-то, пляшет!... Отродясь не видела такой пляски старая Барбалэ. Потом сам князь батоно, хозяин дома, играл на чиунгури (Чиунгури -- любимый музыкальный инструмента у грузин, род гитары), все пели песни хором, а Нина -- всех звончее, всех заливчатее. Старый денщик, казак Михако, сморгнул на седой ус скупую слезу, слушая свою маленькую госпожу-джан (Джан, джаным -- по-татарски душа, душенька; очень распространенное ласкательное слово на Востоке); а молодец -- наездник Абрек, седлая в конюшне офицерских коней, говорил, сверкая черкесскими глазами:   -- Аллах взял жену от батоно-князя в рай Магомета, зато княжной-соловушкой, дочкой-певуньей вдового мужа осчастливил...   К ночи только разъехались гости.   Хаджи-Магомет, старый, вольный татарин, тесть князя Георгия Джаваха, уехал к себе, в горы. Дочку Бэлу гостить у внучки, у княжны Нины, оставил. Офицеры в лагерь умчались.   Барбалэ управилась в кухне, прилегла, у себя в каморке на тахте. Думала о суетливом дне, о добром князе-батоно, о лезгинке и пении маленькой княжны.   Вдруг в окно раздался стук.   -- Тук-тук! К тебе пришли мы. старая Барбалэ, открывай, старушка!   -- Кто вы?   -- Я, твоя Нина-джан, да Бэла-горянка -- птичка залетная из Дагестанских аулов... Открывай, роза сердца моего!   Голосок звенит и рвется. Видно смешно самой старую, уродливую Барбалэ называть розой. Но от души это. Не видит старых морщинистых щек Барбалэ молоденькая десятилетняя княжна Джаваха; видит только верную, преданную Джаваховскому роду, любящую душу. И сама любит, ой, как любит свою старую служанку Барбалэ!   -- Открывай, звезда моего неба, открывай!   Отскочила задвижка. Дверь распахнулась, и стоят обе девочки, тетка и племянница: пятнадцатилетняя джигитка Бэла в своем национальном, из пестрых цветов, костюме, и красоточка-княжна, со смоляными кудрями, в белом бешмете (Бешмет -- кафтан). Обвили головы одной чадрой (Чадра -- покрывало, которое набрасывают на себя женщины-мусульманки, совершенно закрывая им лицо от взоров посторонних мужчин) смотрят бойко, улыбаются лукаво и моляще.   -- Зачем пожаловали, баловницы-певуньи?   -- Сказку, сказку нам, старая Барбалэ!   -- Проказницы, ночь скоро. Вишь, луна встала. Спит Гори... Соловьи поют, а вам сказку... Кш... кш... кш... прочь отсюда!.. Покой дайте старой Барбалэ!...   Засмеялась, подпрыгнула грузиночка-княжна, повисла на шее у старухи, в то время как товарка Бэла растерянно метнула из-под чадры газельими глазами.   А Ниночка ластится, воркует, вьется вьюном, лепечет, жарко целуя морщинистые щеки Барбалэ:   -- Ну, солнце солнца моего, ну, бирюза души моей, ну, сердце мыслей моих, ну, драгоценное сокровище моих желаний, звезда полночная, восход багряный, цветок душистый, сладкая роза мысли моей, расскажи нам сказку, старая, милая, добрая Барбалэ!   И целует; целует без конца закорузлую черную кожу служанки.   Ну, как тут устоять перед такою ласкою, перед мольбою, перед чарующим обаянием всего существа красоточки-княжны?   И забыты вмиг дневная суета, хлопоты, усталость, заботы по дому и кухне... Все ушло, отодвинулось куда-то далеко...   -- Садитесь уж, коли пришли, полунощницы, -- ворчит Барбалэ, опускаясь на тахту, -- будет вам сказка... Ладно уж, в последний раз... Только не простая сказка, что люди выдумали на досуге, а старинное сказание, которое деды рассказывают внукам, а те опять своим внукам, в саклях и аулах, по всему Кавказу... Садитесь, сейчас начну рассказывать...   Взвизгнула Ниночка-княжна. Козочкой взлетела на тахту, с шумом потащила за собой молоденькую тетку, прильнула чернокудрой головой к высохшей груди Барбалэ, чмокнула в самые губы старуху. Потом снова вспрыгнула, серной метнулась к окну, распахнула его широко...   Тени от исполинских чинар, лунный свет, аромат роз и азалий и песнь соловьиная, поздняя песнь, ворвались в горницу... Точно огромный фиал сладких благовоний розлила в природе восточная красавица-ночь. Душисто, нежно и царственно-прекрасно ступала она по саду...   Задумалась Нина... Задумалась Бэла... И старая Барбалэ задумалась тоже. Чарами ночи сковало всех троих -- старуху и детей.   Но не надолго. С трудом оторвалось от чаши сада и темного неба побледневшее от восторга личико Джавахи и, все залитое мягким сиянием месяца, скрылось на груди Барбалэ.   Дрогнувший голосок шепнул тихо:   -- О, как хорошо! О, моя родина! О, мои восточные ночи! О, мои звезды, чинары и розы!.. Говори мне скорее печальные сказки, Барбалэ! Говори, рассказывай о горе людском и бессилии, о славных подвигах бесстрашных жителей наших гор, о выходках горных разбойников -- душманов, о чем хочешь, но только скорее, скорее... или я умру от нетерпения!..   Погладила морщинистой рукой старуха головку своей баловницы и дрожащим голосом произнесла:   -- Слушай, княжна Джаваха, слушай, роскошный бутон черной розы, алмазная роса жемчужных цветов, и ты, Бэла, первая красавица среди лезгинских невест, слушайте обе...   Тихо стало в горнице... Только изредка доносился оттуда, из сада, через открытое окно, шелест ветерка и нежные звуки соловьиной песни...   Старая Барбалэ начала свой рассказ...

? ? ?

   Высоко, высоко вздымаются горы... Над ними синее небо и престол Всевышнего, белые облачка, дымчатые покровы ангельских одежд. Под ними бездны, жилища горных духов, гнезда шайтана и черных стражей его... А между вершинами -- хребты, горные тропинки и уступы, быстрые потоки речные, нежные благоухающие долины, полные душистых горных цветов...   В этих долинах, крошечных, свисших над безднами, пас когда-то мальчик Бессо своих коз и баранов.   Был Бессо юн и смел, как молодой орленок из высочайших гнезд Дагестана, и силен, как барс весною, и быстр и ловок, как серна гор...   Тело его, бронзовое oт загара, опалено кавказским щедрым солнцем, обветрено родимыми ветрами смуглое пригожее лицо. Он сирота -- Бессо и ходит в лохмотьях. Он -- пастух. Аул кормит его за то, что он пасет баранов и коз... Но богаче богатейшего бека, наиба селений, он, Бессо... Эти горы -- его.   Это небо синее, как волны далекого моря, -- тоже его.   И тропинки, и горы, и бездны -- все принадлежит ему одному, Бессо. Бог, Создатель мира, как он богат, этот Бессо!   Ему кажется, что Творец вселенной поставил его земным царем над всей этой роскошной природой.   Ему кажется, что для него синеет небо, для него благоухают азалии в долинах, для него звенят и пенятся гордые, быстрые потоки гор. Да, он царь!   Над ним Бог, под ним бездна. Все, что вокруг -- царство Бессо и его коз.   Нынче день выдался на славу. Горы дышат и молчат. Цветы поют, благоухая, и потоки журчат ленивее и тише. Алмаз слился с бирюзою, небо и солнце заключили союз. Дышать трудно под палящими лучами ликующего светила.   Пробовал петь Бессо -- не поется. Пробовал завивать венки из азалий и роз -- руки сами собой опускаются от жары. Истома и лень сковывают все тело.   Опустился на берегу горного потока, залюбовался новыми калабанами (Калабаны -- грузинская обувь), мягко охватывающими его ноги.   Хороши калабаны, очень хороши. У сына самого горного духа наверное нет таких...   Сталь мечтать Бессо о том, как хорошо наряжаться каждую неделю в новую обувь, чтобы и по виду казаться владыкой этих высей и пропастей... Стал мечтать и в мечтах незаметно уснул.   Сладкие сны ему снились в этот знойный полдень. Само небо, бездны и дикие розы ущелий нашептывали ему их...   Проснулся. Смотрит кругом: нет его коз близко, ушли козы. Вон, позвякивая колокольчиками, разбрелись они по зеленеющим уступам гор.   Вскочил на ноги Бессо. Плеснул студеной струей из потока себе в лицо, метнулся догонять стадо.   А козы, точно нарочно, все дальше да дальше в ущелье бредут. Словно и не слышат призывных криков пастушонка.   Совсем в незнакомые места попал Бессо... Потемнело в ущельях. Точно темной чадрой окутались горы, точно призрак старого горного духа прошел по узким тропам. В незнакомое место попал Бессо. Вокруг него затеснились исполины-утесы, зашумели глуше нагорные ручьи... И еще потемнело.   Дрогнуло сердце Бессо. Как собрать стадо, как найти дорогу в аул?   Крикнул было...   Веселым эхо отозвались горы.   Точно кто засмеялся, дразнясь.   И вдруг -- легкий, чуть слышный, душу надрывающий стон прозвучал близко-близко.   -- Горный дух! -- в ужасе прошептал Бессо, -- я попал в его владение! Чего доброго не выбраться отсюда.   Содрогнулась далеко не трусливая душа Бессо.   Смелый, отважный мальчик, нет боявшийся ни диких зверей, ни лихого человека в горах, был бессилен бороться с хозяином этих стремнин, могущим уничтожить его каждую секунду...   Но вот опять стон, надрывающий сердце, мучительный и страшный, повис над стремниной.   -- Нет, не дух это, а человек, нуждающийся в помощи! Иду помочь ему! -- мгновенно встряхиваясь от сковавшего его было ужаса, вскрикнул Бессо и кинулся вперед.   Отважно заблестели его черные глазенки. Огонь мужества разлился по всему его существу. Зажглось в сердце мальчика горячее желание спасти того, кто по ту сторону утеса молил, казалось, своими стонами о помощи.   Один прыжок... Другой... Третий... Перепрыгнув быстрый ручей и дикой кошкой вскарабкавшись на утес, Бессо очутился у огромной каменной вершины с зияющим в нее входом в виде норы.   Теперь было ясно откуда неслись стоны.   Они выходили из глубины утеса, из расщелины скалы.   Новый прыжок и...   Бессо испустил крик ужаса и изумления. Он стоял посреди пещеры, пол, потолок и стены которой были вылиты из чистого золота и серебра. Свет, врывающийся извне в отверстие горы, играя миллиардами искр, заливал сотнею лучей пещеру. К стене пещеры тяжелыми цепями был прикован юноша.   Обнаженная грудь узника была бела, как снежная вершина Эльбруса. По этой белоснежной груди сбегали ручьи крови, алые как рубины.   Кровь сочилась из самого сердца юноши, которое клевала огромным острым клювом серая страшная птица -- коршун, разрывая тело узника на куски.   Бледное лицо прикованного мученика было полно невыразимого страдания... Пот градом лил с его чела... Черные глаза, исполненные тоски и муки, молили без слов о помощи.   А злая, жестокая птица продолжала свою работу, вырывая кусок за куском тело из груди узника и обагряя новыми потоками крови золотые стены пещеры.   Не помня себя, весь охваченный жалостью и гневом, Бессо с диким криком ринулся вперед.   -- Прочь отсюда, ужасная птица! -- вскрикнул он во всю силу детского голоса.   Коршун повернул голову, метнул на смелого мальчика сердитый, взгляд, но Бессо не испугался этого взгляда.   -- Прочь отсюда! Прочь! -- крикнул он еще раз, поднимая высоко руку.   И послушная воле мальчика страшная птица оставила своего пленника, взмахнула крыльями и исчезла из пещеры.   Бледный, израненный, окровавленный юноша поднял на Бессо благодарный взгляд.   -- Благодарю тебя. На этот раз мои муки окончены, -- прошептал он тихо-тихо. -- На этот раз только...   -- А завтра? -- живо перебил его Бессо.   -- А завтра они начнутся снова, если ты, мальчик, не поможешь мне сбросить эти оковы... Голос юноши был слаб, как звенящая струна чиангури, как последние звуки Божьей пташки, умирающей в руках ястреба. И голос этот проник в самое сердце доброго Бессо.   -- Скажи мне только, что надо сделать, чтобы спасти тебя, и я сделаю все, чтобы помочь тебе, батоно! -- сверкнув глазами, произнес он тихо.   Юноша улыбнулся.   -- Это не трудно, дитя. Сам Бог послал мне спасенье в твоем лице. Подай мне только конец цепи, я возьму его в руки, в тот же миг рушатся мои оковы, и я буду спасен.   Он не успел докончить своей речи, как Бессо в один прыжок был уже подле лежавшего на полу конца цепи и потянул ее изо всех сил к узнику.   Но увы! Цепь была слишком коротка. Её не хватало.   Два стона вырвались и слились в один вопль отчаяния.   Скованный юноша и Бессо испустили этот вопль разочарования и горя.   Потом наступила тишина.   Только ночь дышала в отверстие пещеры, благоухая восточными цветами.   И вот узник заговорил снова:   -- Дитя, мальчик, слушай мои речи... Я богат, богаче многих владык земли. Я осыплю тебя такими дарами, которые не снятся даже и во сне... Пригоршнями золота и серебра наполню я твою сумку; в твоей сакле будет наряднее и пышнее, нежели в замке султана или во дворце белого царя... Я сделаю тебя счастливым, мальчик. Спаси меня только! Скуй мне цепь из старого железа, такую же, как эта, принеси ее сюда, но так, чтобы никто не узнал и не прослышал об этом, так, чтобы ни один человек не проведал обо мне, принеси сюда, и тогда я буду спасен, и награжу тебя по-царски.   Голос бедного юноши дышал такой мукой, такой жаждой свободы, таким желанием избавления от страданий, что он потряс все существо бедного Бессо с головы до ног.   -- Не надо, батоно! Возьми слова свои обратно, -- вскрикнул с горячностью мальчик, -- не надо мне ни золота, ни сокровищ, я и без них спасу тебя.   И боясь разрыдаться от жалости и печали, как птица вылетел из пещеры маленький пастух.   Не помня себя, собрал он стадо в этот вечер, вернулся в аул и с этой же ночи стал искать старые гвозди, куски железа, словом -- все то, что могло пригодиться ему для скования цепи.   Судьба не благоприятствовала Бессо. Трудно было ему найти скоро столько старого металла у себя в ауле.   Наконец набрел он на огромную полосу железа, стащил в кузницу и сковал цепь.   В ауле заметили однако эти приготовления мальчика. Странное поведение Бессо не могло не привлечь внимания осетин.   "Мальчик нашел золото в горах", -- подумали его односельчане и решили во что бы то ни стало проследить его.   Наступила желанная для Бессо ночь. Ярким оком зажглась в далеком небе золотая, алмазная звезда Ориона. Открылись чашечки ночных цветов в долинах, запели духи гор на разные голоса, когда, взяв с собою цепь, Бессо, крадучись как вор, прошмыгнуть из родного аула.   Лукавые осетины пошли по его стопам.   Не подозревая преследования, маленький пастух легко и быстро карабкался по уступам, прижимая к груди роковую цепь. Перед ним, не покидая его ни минуту, носился образ окровавленного мученика-узника с таким благородным страдальческим лицом.   Долго-долго бродил он с горы на гору п только под утро достиг памятной ему плоскости.   -- Теперь уже скоро, скоро! -- мечтал ликуя Бессо, прыгая с утеса на утес. -- Несу тебе твое спасение. узник!   Знакомая пещера была уже в нескольких шагах от мальчика, когда точно из-под земли выросли перед ним осетины.   -- Покажи нам, где схоронил ты золото, мальчишка, или мы убьем тебя! -- закричали они, выхватывая свои кинжалы и размахивая ими над головою маленького пастушка.   Бессо упал на колени, с мольбою сложил руки и просил, полный отчаяния и тоски:   -- Пустите меня! О, пустите меня, умоляю! -- дрожащими звуками рвалось из его груди. -- Я дам вам золото, много золота, только позвольте мне самому сходить за ним, и я принесу его вам, клянусь родным аулом!   Но они засмеялись над ним. Злые и лукавые сами, они и его заподозрили в лукавстве. Потом, приставив ему свои кинжалы к сердцу, послали его вперед, сами же пошли за ним, не отставая.   Бессо плелся чуть живой, без мыслей, без дум, с отчаянием в юном сердце. Черные тучи повисли над ним, острые молнии жгли его душу... Дурное предчувствие лишало его воли и чувств.   Вот и пещера... Легкий стон несется оттуда... Бледный юноша ждет там его, Бессо... Ждет, считая секунды...   Вот Бессо уже у самого входа в пещеру. Еще минута -- и он увидит скованного юношу, освободит, спасет его...   Вдруг страшный удар подземный... Адский гул... От гула этого сотряслись горы, низверглась скала с пещерой вниз, в пропасть, прямо в страшные объятия духа гор...   Дикое эхо простонало в ущельях...   Бессо громко вскрикнул и без чувств упал на землю...   С той ночи бродит по горам Бессо-пастух без стада, бродит, чуждаясь людей... Ничего не видя, ничего не слыша, бродит он с диким блуждающим взором в ущельях гор... Лишился рассудка Бессо по вине жадных, завистливых люден, которые помешали ему спасти несчастного юношу...

? ? ?

   Замолкла старая Барбалэ... Притихла княжна-джаночка, устремив задумчивые глазки в небо... Притихла и горная серна, татарка Бэла.   Тишина... Азалии и розы улыбаются лунному свету... Соловей стих давно... Видно, и он заслушался сказки... Княжна Нина дрожит... Бледное её личико прекрасно своими бархатными глазами... Алмазы потухли в их глубине. Прижалась к тетке-подружке, глядит в ее газельи глаза тоскливо и шепчет:   -- Бедный Бессо! Бедный маленький Бессо, как ужасно, что мы не можем тебе помочь. Правда, Бэла?

? ? ?

   В эту ночь легли поздно в Джаваховском доме...  

Второе сказание старой Барбалэ.

Старый Гуд

     Седлай мне Шалого, Абрек, седлай! Хочу проводить до гор красоточку Бэлу! -- крикнула Нина, топнув ножкой.   Глаза загорелись огоньком, нетерпеливым огоньком, знакомым каждому, кто живет в Джаваховском доме.   Вышла на кровлю Бэла, дочь Хаджи-Магомета, закрылась смуглыми ручками от солнца.   Солнце печет. Глядит на молоденькую племянницу татарочка-тетка. Смеются её газельи глазки. Кричит с плоской кровли Джаваховского гнезда, выстроенного по образцу саклей лезгинских аулов:   -- Нина-джан! Оставайся дома с Аллахом солнце души моей! Сиди дома! Доеду до гор одна. Встретят меня нукеры (Нукер -- слуга) отца у духана (духан - заезжий двор, кабачок). Ждут меня там.   Говорит по-русски, татарски и грузински вместе сразу, смешно путая слова. Голосок гортанный, низкий, как у мальчика, но звонкий.   -- Сиди дома, Нина-джан! Сиди дома!   -- Ага, ты надо мной смеяться! -- заливчато крикнула княжна, бросилась к дому, одним духом взлетела по шатким ступеням на кровлю, обхватила молоденькую тетку сильными, как у джигита -- мальчугана, руками, повалила на тахту. Целует, обнимает, хохочет.   -- Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе! Не дразни, не дразни Нину, дагестанская дикая коза!   Потом снова вышла и снова громко, громко крикнула:   -- Седлать мне Шалого, Абрек! И чтобы сейчас!   Абреку нынче такое приказание не по вкусу. Солнце печет, день жаркий. Изволь-ка в духоту такую сопровождать в горы княжну. А пустить одну нельзя. Попадет от батоно-князя... Или попробовать? Неужто не сохранит Аллах?   Абрек -- джигит, татарин, из дагестанских диких аулов, отчаянный сорви-голова и смельчак, Аллаха одного боится и никого больше.   -- "Так пускай же палить солнце, не поеду я ни за что".   -- Госпожа, -- кричит Абрек, -- Шалый оседлан. Далеко не заезжай. Батоно-князь не позволил. Поверни от конца предместья. А сейчас, айда с именем Аллаха!   -- Айда! -- звонко откликнулась княжна Нина, и через три минуты от ворот Горийской усадьбы скакали две юные всадницы, в узких бешметах, в широких шальварах (Шальвары -- шаровары, нижняя одежда восточных мужчин и женщин) с кинжаликами, точь в точь как игрушечные, заткнутыми за пояс, в низеньких шапочках мингрельского образца.   Солнце печет, точно томит до полусмерти. До духана недалеко. Тихо шепчут воды Куры. Камешки то и дело скатываются в воду из-под ног лошадей.   Шалый -- высокий, статный, как ворон черный, красавец-конь княжны Нины -- пламя и вихрь. Под Бэлой -- гнедая кабардинка-горянка, которая не уступит ему в прыти: через кручи понесет, перемахнет через бездны. Не лошадь -- алмаз драгоценный!   В полчаса обе всадницы доскакали под палящим солнцем до духана.   В духане ждали Бэлу слуги Хаджи-Магомета, трое суток тому назад выехавшие из родного аула. С испытанными, верными нукерами не боится пустить в дальний путь Хаджа-Магомет свою красавицу-дочь.   Спешились Нина и Бэла.   -- Прощай, бирюза сердца моего! -- обнимая племянницу, лепечет девочка-тетка.   -- Прощай, прекраснейшая из звезд аула Бестуди! -- находчиво отвечает княжна.   -- Прощай, чернокудрая гурия садов Магомета!   -- Прощай, роза Аварских ущелий, свет и день очей моих! Поезжай с Богом! Поклон дедушке Магомету!   -- Оставайся с Аллахом, благоухающая азалия Горийских долин! Брату Георгию неси привет от Бэлы!   -- Папа в лагере. Когда вернется, крепко поцелую за себя и тебя. Прощай, райская пташка Бэла!   -- Ниночка-джаным, прощай!   И расстались.   Бэла в сопровождении нукеров углубилась в горы.   Княжна Нина дала шпоры коню и, с обычным своим "айда", полетела обратно.   Но не мил девочке знакомый путь. Захотелось иного, что повыше и покруче, где холмы убегают в горы, где утесы горделиво тянутся в высь.   -- .Айда, Шалый! Айда! Айда!   Помчался в горы конь с нетерпеливой всадницей.   В ущельях бежит, извилистая как змейка, тропа. Говорят, идет она вглубь страны до самого неба...   Поскакать разве по ней?..   Но что скажут дома?..   Отец в лагерях, Михако и Барбалэ, старые воспитатели-няньки, поднимут суматоху, Попадет Абреку -- зачем пустил Нину одну.   Но все это после, после. А пока... пока синь небес, заповедная горная тропа и быстрый, как вихрь, бег Шалого.   Скоро залучилась прихотливыми зигзагами тропинка. Вправо, влево, вправо, влево... Глуше стали утесы...   Теснее сдвинулись скалы. Все дальше и дальше слышится рокот Куры...   Быстрее помчалась Нина.   -- Айда! Айда!   Сейчас поворот. Знакомый старый утес с чинарой.   Но где же они? Где утес? Где чинара? Совсем незнакомые места... Повернуть разве обратно? Глядь -- там бездна. Направо кусты орешника и опять бездна.   -- Где я? -- кричит княжна звонко.   -- Где я? -- отвечает эхо.   Вдруг из-за утеса вытягивается папаха... Ползет кто-то в черной бурке, с горящими глазами, с зверским лицом. Одет как нищий. Во взоре лукавство, алчность. Впился им прямо в усыпанную дорогими каменьями рукоятку кинжалика Нины.   -- Стой! -- крикнул по-лезгински. -- Стой, отдавай коня и платье, или смерть!   А сам выхватывает аркан и из-за пояса кривой кинжал.   Сердце сжалось в груди Нины.   Не за себя... Нет...   -- Если умру, что будет с отцом? -- вот мысль, пронзившая жалом чернокудрую головку. И, не медля ни секунды, Нина привстала в стременах.   -- Айда! Айда, Шалый!   Взвился конь, прыгнул, метнулся через бездну.   Прыжок, скачок -- поминай, как звали. Грянул выстрел позади. Промахнулся горец.   -- Домой! Домой скорее! Выноси, Шалый!   Бег бешеный. Скачка удалая. Сама царица амазонок так не мчалась никогда, никогда.   Через полчаса Нина дома. У ворот собрались с бледными лицами Барбалэ, Абрек, Михако.   -- Княжна-ласточка, вернулась, храни тебя Бог!   Слезы, стоны старой Барбалэ, причитания...   -- Вай! Вай (Вай, вай -- чисто грузинский возглас горя, испуга)!.. -- шепчет старушка, -- что было бы, если...   Княжну снимают с седла, ведут домой, сажают в кунацкой на тахту, кормят шербетом, засахаренными пряниками, миндалем, кишмишем.   -- Звездочка неба Горийского, вернулась княжна!..   -- И чего боялись? -- хохочет Нина. -- Что я, девчонка, что-ли?.. Джигит я. Дочь матери-джигитки, отца-джигита. Что сделается мне, мальчишке?   В глазах Абрека и Михако молнии восторга, в заплаканных взорах Барбалэ умиление и любовь, но когда Нина стала рассказывать о встрече с лезгином в горах, с Барбалэ чуть не сделались судороги от ужаса.   -- Храни тебя Бог Грузии и всего мира! Святая Тамара и Нина спаси тебя! -- в слезах лепечет старуха. -- То не горец был... Нет, нет! Не станет горец трогать ребенка. То был сам старый Гуд в образе человека.   -- Старый Гуд! -- так и вскинулась на тахте Нина. -- Старый Гуд?.. Расскажи мне о старом Гуде, добрая Барбалэ!   -- Не хорошая это сказка, джан, дурная. Осетины сложили ее в злой час. Не люблю осетин, -- замотала головой старуха.   -- А ты расскажи, душа души моей. И про Бессо -- безумца сложили осетины, а ты же сказывала.   -- Не люблю осетин...   -- Люби Нину свою, джан, Нину, нянечка Барбалэ, и любя, расскажи ей про Гуда, старушка моя!...   Сама ластится, птичкой порхает, змейкой вьется, а в глазах, как звезды на темном ночном небе, уж загораются огоньки, -- такие, как и у князя Георгия Джаваха, когда он нетерпелив и недоволен, такие, как и у кроткой покойной матери Нины бывали в минуты проявления её лезгинской воли.   Хорошеет на диво в такие минуты княжна. Звезды-очи горят и светят. Бледное личико -- мрамор и красота. Улыбается -- улыбка -- подарок солнца.   Нельзя отказать княжне... Такой Нине-княжне совсем отказать нельзя.   И опускается на тахту с ворчанием старая Барбалэ.   А Михако и Абрек пристраиваются по-восточному, поджав ноги, у дверей, на ковре.   На колени Барбалэ склоняется чернокудрая головка, радость и солнце старого Джаваховского гнезда.   И начинает свою сказку старая Барбалэ.

? ? ?

   Высоко над безднами, под самым небом, как гнезда ласточек, прилепились к скалам сакли осетинского аула.   Бедный, жалкий, отрепанный, нищий, самим Богом забытый народ, -- эти осетины. Кто несчастнее всех племен кавказских -- осетины. Ленивы в работе, неподвижны, вялы, как болотные лилии, сонны они. Женщины у них работают на мужчин целыми днями, с утра до ночи, без передышки. И все же грязь кругом, бедность, нищета...   И в высоком поднебесном ауле, что ютится в утесах, что высится над безднами, грозя сорваться в их разверстую пасть с первым обвалом, также бедно, скудно и грязно.   А все же и в нищем ауле есть своя радость. Есть солнышко в поднебесном ауле, что светит на всю Осетию, что дает блеск и знатность далекому осетинскому аулу.   В ауле живет у отца с матерью Нина. Такой красавицы не сыщется больше на земле. Обойди Терек, Куру, Арагву, поднимись до самого Эльбруса, опустись в низины Грузии, Мингрелии и Гурии, -- не найдешь такой. Уздени лезгинские (уздени - высшее сословие, знатные дворяне) сказали про нее так:   -- Звезда во лбу Аллаха -- очи Нины; два клинка дамасского кинжала -- взоры -- её; алый сок лепестка дикой розы -- пурпуровые губки, заоблачные вершины снежного Эльбруса -- лицо её, заря -- пояс Пророка -- ее румяные щечки; тучи грозного неба -- черные кудри её; улыбка -- сияние неба, светлого восточного неба, благословенного самим Аллахом и Магометом, пророком его.   Так отзывались гордые уздени о Нине. Так отзывался каждый магометанин, видавший её, а грузины, осетины, мингрельцы и армяне, все христианское население страны видело светлого дивного ангела в лице красавицы Нины.   Она же росла да подрастала, хорошея с каждым днем, с каждым часом, радуясь беззаботно, как пташка, своей молодости, своему счастью, своей красоте.   Каждый день был праздником для Нины. С утра убегала она в горы, плела венки из диких азалий и распевала песни, сладкие, как свирель волшебного пастушка.   Однажды услышал старый Гуд эти песни...   Кто не знает старого Гуда? Живет он в хрустальном дворце на самом Эльбрусе в высочайших вершинах кавказских стремнин.   Дворец его -- весь как солнце, весь как алмаз исполинский -- так и искрится, так и горит миллиардами искр. Хрустальный замок издали видно, а чуть приблизишься к нему -- ослепнешь. Да и нельзя к нему приблизиться смертному: черные духи гор стерегут его. Сам Эльбрус стоит на страже подле и бережет покой старого Гуда.   И живет старый Гуд, дух гор, повелитель бездн, вершитель судеб обвалов и потоков, господин урагана и молний, в своем заоблачном дворце.   Весь он белый-белый, как снежная шапка Эльбруса. С седою по пояс бородою, с пронзительным всевидящим взором из-под сдвинутых грозно бровей.   Стар уже Гуд, много тысяч лет живет он на свете, а взор его молодой и мечет молнии не хуже глаз юнейшего из джигитов Дагестана..   Когда доволен и радостен дедушка Гуд, сияет волшебное солнце, улыбается синее небо, расцветают розы в ущельях и звенят заливчатым звоном потоки в горах. А разгневается старый -- горе людям. Заскользят по небу змеи-молнии, запрыгают раскаты грома в горах, отрываются куски скал от круч и с диким уханьем падают в бездну. Вспенятся быстрые горные речонки, разольются бурно, загремят стремнины, заохают бездны на тысячи разных голосов во славу старого Гуда... И мохнатые руки черных демонов гор протягиваются из бездн и ущелий, готовые схватить и растерзать путника, попавшего сюда в этот страшный грозный час.   Вот какова мощь старого Гуда и вот каков сам Старый Гуд, увидевший случайно осетинку Нину.   Был тогда ясный день, светлый и роскошный, когда забравшись на крутой утес, собирала Нина цветы. Собирала и пела своим нежным голосом красивую мелодичную песенку. И надо было старому Гуду в ту пору выглянуть из его хрустального дворца.   Увидел красавицу, и замерло в нем сердце.   Неужто она это? Неужто та самая малютка Нина, что не раз оберегал и лелеял он в горах?   Была она тогда крошкой, и баловал он ее тогда как старый дед. Рассыпал ей лучшие цветы перед глазами, перекидывал ей через бездны летучие мостки, заставлял ветер напевать ей чудесные песни и сказывать сказки, не слыханные еще людьми. Тогда была она милым резвым ребенком, сейчас -- красавица, перл творения Великих рук.   И ударилась стрелою, вонзилась любовь в сердце старого Гуда... Захотел он во что бы то ни стало взять себе в жены Нину, унести девушку в свой хрустальный дворец, дать горам и безднам молодую красавицу-царицу.   Прикинулся ветерком старый Гуд, стал шептать на уши юной осетинки:   -- Поднимись выше, красавица, увидишь роскошный дворец, войдешь, в него -- хозяйкой будешь, счастливейшею и богатейшею из женщин земли.   Обернулся белой азалией, коснулся розовой щечки Нины, дышит ароматом и нежно говорит ей:   -- Полюби Гуда, красавица, он могучий дух и царь этих бездн и гор.   Пташкой-горленкой обернулся старый и птичьим голосом щебечет с куста:   -- Дам тебе счастие, красавица, дам власть и богатство, оставайся в горах со мною, будь моею женою...   Но рассмеялась только в ответ Нина, козочкой прыгая с уступа на уступ.   -- Семко, -- крикнула она звонко, -- звезда души моей, Семко, скорей ко мне!   И предстал перед Ниной красавец-юноша -- пастух, смелый, отважный, с пламенным взором, с восторженной улыбкой на прекрасном лице.   -- Здесь я, Нина, радость очей моих, невеста моя   любимая! -- отозвался он голосом, полным нежности и любви.   Услышал этот голос, увидел юношу и света не взвидел старый Гуд...   Крикнул, ахнул он, застонал злобным стоном...   Отозвались ему бездны и пропасти, скалы и потоки.   Загремел в небе гром, засверкали молнии, разыгралась гроза...   Разгневался Гуд...   О, он этого так не пропустит!..   Прошло несколько недель.   В поднебесном ауле готовятся к свадьбе. Выходит красавица Нина за Семко-пастуха. Богатым узденям отказала, бекам (Бек -- князь) отказала, бедного юношу отличила её любовь.   В ауле готовятся к свадьбе, а старый Гуд, как безумный, мечется в горах. Гремят ежедневно громы, обвалы рушатся в бездны, либо снежные метели тучею носятся среди стремнин.   Беснуется Гуд и клянется страшной клятвой отнять невесту у Семко.   Наступил канун свадьбы. Целый день кружила метель в горах. С утра стало мрачно в сакле, как в могиле. А Нине хоть бы что. Прибирает горницы к завтрашнему празднику в ожидании отца с матерью, -- те пошли приглашать соседей на свадьбу, -- поет как птичка, думает про Семко...   И вдруг, оглянувшись на дверь, вскрикнула радостно на всю саклю.   Стоит он сам, любимый, в дверях, отряхивает снег с бурки, глядит, улыбаясь, на Нину.   -- Здравствуй, жемчужина востока!   -- Здравствуй, пламя и радость мыслей моих! Садись, гостем будешь.   А сама снимает с него бурку, стряхивает с него снег, сажает на тахту, болтает без умолку.   -- Люблю тебя, Семко, люблю, счастие дней моих, люблю, жених мой дорогой....   -- Люблю тебя, Нина, алмазное солнце среди мерцающих звездных огней, -- отвечает Семко и, взяв за руки невесту, говорит ей еще и еще, как сильна и могуча его любовь к ней.   А старый Гуд все слышит и все видит.   Старый Гуд заходится от злобы, старый Гуд кружит, мечется и вопит:   -- Постойте, покажу я вам силу любви вашей, глупые дети!   Сказал и, ухватив руками огромную снежную глыбу, низвергнул ее в стремнину. Кусок глыбы оторвался и завалил дверь и окна сакли, где сидели будущее супруги.   Сразу стало в сакле темно, темно.   Испуганные вскочили молодые люди   -- Мы заживо погребены обвалом! -- вскричала девушка, дрожа всем телом.   -- Успокойся, любимая. Придут люди и отроют нас, -- произнес Семко, согревая в своих руках похолодевшие ручки невесты. -- Не бойся ничего. Я с тобой.   Эти слова придали мужество Нине. Легче стало от них у неё на душе. Тихо заворковала она снова о будущем, близком счастье, о завтрашнем празднике -- свадьбе, обо всем, обо всем...   А часы не шли, а бежали. Незаметно промчалось время... Никто не приходил на помощь, отрывать заживо погребенных молодых людей.   Голод, злейший враг человечества, уже подступил к Нине и Семко. Нестерпимо захотелось есть...   Уже не говорилось, как прежде. Лениво перекидывались словами. Не тянуло говорить.   Еще пробежали часы... Промчалось время... Миновали сутки, -- может быть больше, может быть меньше, -- не знали они... Голод язвил сильнее, рвал внутренности, валил от слабости с ног.   Как дикий зверь метался по сакле Семко. На тахте, обессиленная, полумертвая от голода, стонала Нина.   Снова тянулись ужасные часы.   Ярко горели, как у голодного волка, безумным огнем глаза Семко. Страшные мысли проносились в его голове.   -- Если нас не отроют тотчас же, -- метались эти безумные мысли, -- я съем ее... Нину... Я не могу больше ждать...   Так думал несчастный.   На беду девушка подняла руку. В эту минуту соскользнул рукав бешмета до самого плеча. Мелькнуло белое плечо в темноте сакли и обезумевший от голода Семко, как дикий зверь, бросился к Нине и вцепился зубами в её плечо... Девушка испустила вопль ужаса, отвращения и лишилась чувств.   В тот же миг послышались голоса за дверями. Это пришли горцы спасти погребенных обвалом. Несчастных отрыли, привели в чувство, накормили.   Но Нина уже не хотела смотреть на Семко, и на следующий день не праздновал их свадьбу поднебесный аул.   Зато старый Гуд хохотал на весь мир громко у себя в горах, ликуя и беснуясь. Удалось старому Гуду расстроить свадьбу Нины!..   И еще говорят осетины, что удалось Гуду увлечь Нину в свой хрустальный замок на Эльбрусе и сделать ее царицей бездн и гор, своей женою.   Только вряд ли правдиво это. Вернее -- умерла Нина, и ищет ее всюду по свету старый свирепый Гуд...

? ? ?

   Замолкла Барбалэ...   Стало тихо в горнице...   Михако закурил трубку. Замурлыкал горскую песенку удалец Абрек.   Княжна Нина заглянула в лицо старухи черными, горящими любопытством, глазами.   -- Так ты думаешь, джан, что тот горец и был...   -- Старый Гуд! -- подхватила Барбалэ уверенным тоном. -- Вишь, ищет свою Нину в горах старый и в каждой девушке видит ее... Прикинуться горцем, лезгином, или нашим грузином, -- ему ничего не стоит. Ведай это, моя ласточка!..   И опять замолчала... И опять наступила тишина...   И каждый думал о старом Гуде и о том, как хорошо удалось общей любимице-княжне избежать беды.

Третье сказание старой Барбалэ.

Каменный джигит

     Словно ясное утро свеженькая, проснулась молоденькая княжна.   -- Пикник нынче. Лошадей готовьте. Скачем все, скачем все!   Кричит, торопит, смеется. Смеется, как ручеек булькает внизу под горою и серебристый тополь шушукается в роще с ветерком.   -- Собирайтесь все. Все собирайтесь. Пикник нынче... Барбалэ, готовь корзины с провизией, моя старая, милая добрая Барбалэ!   Бэла, дочь Хаджи-Магомета, еще на той неделе приехала из аула, и от зари до зари распевала веселые песни.   Князь Георгий накануне из лагерей вернулся. С ним молоденький хорунжий прискакал, его адъютант, и сестра адъютанта, Зиночка, беленькая, нежненькая, так мало похожая на восточных роз -- Нину и Бэлу.   Кусочек северного петербургского неба, казалось, упал в бледные глаза Зиночки, да так и остался в них, прозрачно-голубовато-серый, не улыбающийся, не туманный.   Издалека, с холодных берегов Невы, прилетела в Джаваховское гнездо Зиночка на побывку к брату и не может придти в себя от восторга при виде сказки: панорамы величавых гор, гордой кавказской красоты, царственной природы и этого моря красок, цветов и поэзии вокруг...   -- Время выезжать!.. В путь пускаться время!.   Голос княжны звучит властно, повелительно.   Князь Георгий улыбается. Любуется красивой, как ливанская роза, цветущей дочуркой.   -- Ах, ты Нина -- джигит, командир-сотник, постой ты у меня!..   И снова смех, шутки, серебро плавленое, звенящие колокольчики и голос феи:   -- Пора! Пора!   Выехали гуськом из ворот усадьбы. На гнедом кабардинце, впереди всех, князь Георгий Джаваха. Подле него, как ртуть живая, как вьюн гибкая, как огонек горячая, княжна Нина на своем Шалом. Улыбка на гордых, приоткрытых теперь от счастья, губках, черные сверкающие звезды в глазах.   Три всадника за ними: хорунжий Гордовин, с ним Зиночка, сестра его, и Бэла. Дальше Абрек, конюх князя. Еще дальше -- арба с провизией, самоваром, утварью, необходимою для пикника. Правит Михако. На ящике с посудой сидит старая Барбалэ, заслонив рукой слезящиеся от солнца глаза.   О, это солнце!   Оно -- плавленое золото, оно -- груда червонцев, оно -- золотое руно. Какъ красиво заливает оно и Куру безпутную, старую ворчунью, и прибрежные утесы, п змеистую тропинку, убегающую вдаль,,.   И цветы в низинах кажутся при нем золотыми, и воды Куры, и весь пурпурно-розово-янтариый в его сверкающем сиянии Гори...   Дальше, дальше углубляются путники в горы... Теперь едут гуськом... Играет под княжной Ниной красавец Шалый, тихонько ржет, закусывает удила...   Играет и сердце княжны... Любо ей, весело..   Милая родина!.. Милые горы!..   Дитя она вольных ущелий, кавказских глыб и громад...   -- Папа, папа мой, -- лепечет она гортанным голосом, вся алея как вешняя роза, -- нет па свете лучше нашей восточной страны!..   Улыбается князь Георгий. Крутит рукою ус. О, он лучше других понимает свою девочку, свою Ниночку-джан, эту очаровательную дикарку.   В ней говорить кровь её матери-джигитки, кровь гордых лезгин, свободных детей Дагестана, вольной гордой страны...   Все выше, выше поднимается караван.   Реже, разбросаннее становятся разговоры. Сильнее поскрипывает арба.   Солнце выплыло из-за высоченного утеса, глядит прямо в глаза, жжет...   -- Полдень скоро... Через час будем на месте...   Молоденький хорунжий притомился как будто, перестал пересыпать речь свою шутками, перестал смешить сестру и Бэлу.   Последняя по-прежнему остается бодрой. Ей ли, дикой горной козе, привыкшей неделями приводить дни и ночи в седле, уставать от трехчасового перехода!   И Нина по-прежнему свежа, как персик. Глядят бодро яркие звездочки-очи, улыбаются румяные милые уста.   -- Стоп! Мы у места...   Князь Георгий первый соскакивает с коня и бросает поводья Абреку. Потом снимает с седла Нину.   -- Что, джаночка, это ли не местечко?!.   -- Отец, какая прелесть! Красиво, как в сказке. Мы не были еще здесь с тобой?   -- Нет, мой алмаз, мой цветок душистый, не были. Нравится здесь тебе? -- ласково бросает князь Георгий.   Зачарованными глазами смотрит княжна Нина.   Трепещет маленькое сердце, умеющее так сильно чувствовать и переживать.   Какая красота!   Нависли теснинами, образуя ущелье, высокие утесы-великаны, куполом сошлись сверху, солнца не видно, застлали солнце.   Прохлада и полумрак...   Сверкающей лентой, вьется ручей, сбегая каскадом по камням на лужайку. А здесь, внизу, целый сноп света, блеска, ослепительного сияния дня и лучей.   Как в раме, в отверстии скал виднеется лужайка. Ковер всевозможных цветов покрывает ее. Здесь и дикие левкои, и розы, и азалии, и нежные пахучий и пряный жасмин.   Какая красота!   Здесь наверху -- молчание и величие покоя; там, внизу, -- пир жизни и юности, цветущей как сад, душистый пир цветов и солнца...   Замерла княжна, трогательно сложив маленькие загорелые ручки.   Замерла Зиночка, ничего подобного не видевшая в холодном Петербурге.   Замерла дикарка Бэла. Только ноздри её вздрагивают, да черные глаза поблескивают, как клинки дамасского кинжала.   А солнце все ниже, ниже...   Барбалэ с Михако разгрузили арбу.   Абрек спустился в рощу, набрал сухих веток орешника, сложил костер на утесе... Поднялся дым победной струйкой и взвился в высоту ..   Разложили скатерть на скале, поверх ковров, положили вокруг седла. Девочки уселись на них. Князь и хорунжий уселись просто на ковры. Рядом, на другом уступе, -- слуги, Михако и Абрек.   Старая Барбалэ поставила закуски и приютилась тут же у ног своей джаным-княжны.   Началась пирушка.   Как вкусны на свежем воздухе паштеты из молодого барашка, свежие домашние колбасы, холодные цыплятки, персиковые и дынные пирожки!   Мастерица их делать старая Барбалэ!   А вкусное грузинское родное вино из собственного виноградника, разве это не прелесть!   К концу пира совсем низко спустилось солнце. Оно встало как раз над противоположным утесом, проскользнуло вьюном, змейкой огнистой в расщелине между скал и утонуло где-то в темном провале.   -- Папа! Что это?   Тоненький смуглый пальчик княжны указывает направо.   В стороне -- утес, старый, престарый. У подножия его нора, почти что в рост человека, продолговатое отверстие -- вход в подземелье.   -- Увидела таки! -- рассмеялся князь Джаваха. -- Я думал, ты не заметишь, солнце мое!   -- Что это, папа?   Князь молчит. Губы его таинственно сжаты. В черных быстрых глазах видна легкая усмешка.   Пытливо устремляются глаза эти на княжну. Полным необъяснимого значения становится взгляд князя. И голос его полон такого же значения, когда он говорит: :   -- Нина-джан, любопытная козочка, это пещера. В пещере -- тайна. В тайне -- глубокий и прекрасный смысл... Никто не проникнет в пещеру. Люди боятся тайны... страшным кажется им издалека её мрак... Боятся люди... Немного есть храбрых на земле...   -- Там притаилось что-нибудь жуткое, князь? -- невольно бледнея, осведомляется Зиночка, испуганно вскидывая глаза.   Широко раскрывается в пугливом недоумении и искрометный взгляд Бэлы.   И только звезды-очи хорошенькой княжны с огневым вопросом впиваются в черное отверстие пещеры.   -- Ты говоришь -- там тайна, отец?   -- Да, моя Нина.   -- Страшная, жуткая, пугающая трусов?   -- И может быть даже храбрецов.   -- Но ты был там, раз ты это знаешь?   -- Был, моя девочка, сердце мое!   -- А раз ты был, может ли устоять твоя Нина?   Последние слова летят на-бегу.   Княжна уже мчится туда, прямо к пещере.   Солнце давно упало в бездну, но отблеск его еще дрожит у входа в таинственный, жуткий грот.   -- Боже мой! Она там! Она уже там! Да удержите же ее! Удержите! -- кричит Зиночка, побледнев, и вся дрожит, готовая упасть в обморок со страха за участь Нины.   Бэла настороже, застывшая, вытянувшаяся, как струнка.   -- Храни Аллах ее, Нину! Храни Аллах! О, безумная девочка! К чему служит эта глупая храбрость? Брат Георгий тоже хорош! Совсем не жалеет дочку... -- И Бэла переводит на князя . негодующие глаза.   Последний спокоен. Спокойно его лицо. Спокойны глаза. В углах рта змеится довольная горделивая усмешка.   Вот раскрываются губы, его и произносят без малейшего волнения:   -- Ты можешь гордиться, старая Барбалэ, что вынянчила такую удалую, такую смелую джигитку!   В старых, но далеко еще не потухших глазах Барбалэ заметен яркий блеск. За храбрость своей княжны она поручится перед кем угодно, старая Барбалэ. И как благодарна она батоно-князю за то, что он сумел отличить своего орленка-дочку перед заезжими гостями.   А Нина уже в пещере. Последние лучи солнца, проникшие сюда, чуть освещают ее.   В пещере полутьма. Тайной веет от стен её, утонувших во мраке. Жутко и холодно в сердце утеса, но Нина смело углубляется в грот.   Её сердечко бьется не от страха... Жгучее любопытство загорается в нем...   И вот, крик скорее неожиданности, нежели испуга, готов сорваться с полуоткрытых губок княжны.   Что это?..   Белая высокая фигура стоит перед нею...   Очертания человека, вытянувшегося во весь рост, с простертою ей навстречу рукою.   Минуту медлит княжна.   Потом смело протягивает свою маленькую ручку,   -- Здравствуй! Привет тебе! Здравствуй!   Протянутая ручка жмет что-то холодное, неподвижное как камень.   Княжна невольно отдергивает руку.   -- Кто ты? -- срывается с её губ.   -- Я каменный джигит, -- отвечает с порога знакомый милый голос.   Она живо оборачивается.   -- Отец!   -- Да, моя Нина!   -- Зачем ты пришел сюда? Ты не надеялся на мою храбрость?   -- Моя смелая, милая малютка, я верил в нее. Я пришел полюбоваться моим юным джигитом Ниной и каменным хозяином скалы.   -- Так он из камня, отец?   -- Да, моя крошка. Целая легенда сложилась про каменного джигита. Старая Барбалэ, как молитву, заучила ее наизусть. Пускай она расскажет ее нам нынче.   -- О, да! Да!   Княжна птичкой выпорхнула из пещеры. За нею выходит князь.   Бурные рукоплескания встречают Нину.   Зиночка, Бэла, хорунжий и слуги вслух восторгаются ею.   -- О, как вы смелы! Настоящая героиня! -- лепечет Зиночка.   -- В роде Джаваха еще не было трусов... Все мы такие, -- гордо срывается с очаровательных губок.   Бэла висит на шее Нины.   -- У, у! ястребенок горный. Лезет в опасность, к горным демонам, сама не знает для чего.   И лицо у неё притворно-сердитое, а глаза так и сверкают.   -- Ха, ха, ха! -- заливается Нина, -- нашла чем испугать!   Абрек берет горящую головню из костра и несет ее в пещеру. За ним в молчании спешат остальные.   Вот он каменный джигит! Вот!   Посреди грота высится фигура из камня со всеми очертаниями человека. Запрокинута каменная голова назад, простерты каменные руки. Одна кверху, к небу, другая вытянута вперед, как бы защищаясь, как бы угрожая.   Жуткой тайной веет от этого окаменевшего фантома.   -- Простой камень, а как страшно, как страшно! -- лепечет Зиночка и пугливо жмется к брату.   Здесь, у входа, молодежь обступает Барбалэ.   -- Расскажите нам, милая, старое предание о каменном джигите.   Барбалэ молчит с минуту, почти с благоговением глядит в пещеру и, мотнув головою, тихо бредет к ковру.   Здесь девочки устраивают ей возвышение из седел, в виде трона, покрывают его пушистым ковром, сажают на него старуху.   -- Будь как царица нынче, Барбалэ, будь как царица! О старом, престаром времени ты станешь нам рассказывать, милая, а в прежнее старое время певцы и рассказчики пользовались такою же славой, как и цари. Тебе царская слава!   Княжна Нина козочкой спрыгнула с уступа, нарвала веток дикого винограда на склоне горы и, связав их тесьмой, оторванной от бешмета, сделала род венка, который и возложила на седую голову старой грузинки.   -- Ну, Барбалэ, начинай, мое солнце! Мы все слушаем тебя.   И Барбалэ, подумав минуту, начала разсказывать.

? ? ?

   Давно-давно это было...   Еще православное учение не распространилось до Грузии и мало кто из нашего народа постиг веру Иссы, веру христиан. Еще святая, равноапостольная Нина, просветительница Грузии, не родилась на свет Божий, а старый князь Гудал уже гремел на всю Грузию.   Мрачный замок его стоял над бездной. Высилось, подобно орлиному, его неприступное гнездо в горах.   И ночью, и днем обходил далеко гнездо это одинокий путник.   И не только запоздалый всадник, а целые караваны избегали страшного места, где жил в своем замке Гудал.   Жестоким, свирепым уродился князь. Вид крови пьянил его, чужие страдания и муки услаждали его мохнатое сердце, а стоны и вопли лучше всякой райской музыки тешили его слух.   Он пуще всего в жизни любил засесть со своими абреками где-нибудь за утесом, выжидать приближения каравана и внезапно напасть на несчастных безоружных людей.   Ни мольбы, ни вопли о пощаде не умилостивили ни разу свирепого сердца Гудала. Крошила его окровавленная шашка тела и головы ни в чем неповинных жертв.   Покончив с людьми, жестокий князь забирал себе в казну их богатства. И разживался не по дням, а по часам на разгромленные сокровища страшный джигит.   В народе говорили, что такие злодеяния не могут совершаться человеком, и все окрестные жители были уверены, что под роскошной княжеской одеждой и княжеской тиарой прячется сам злой дух.   В нагорной усадьбе князя, куда трудно, почти невозможно, проникнуть, благодаря дремучим лесам и крутым утесам, жила с ним красавица Тамара, его дочь.   Подлинно верно говорит пословица в народе: яблоко от яблони не откатится далеко. Так и княжна Тамара по характеру своему ничем не отличалась от отца, хотя разница и была во внешности обоих.   Суровостью, жестокостью и злобою веяло от лица старого князя. Но как Божий день хороша была княжна. Темная, злобная душа пряталась под ангельским обликом такой очаровательной красавицы, какой не сыщешь ни в Грузии, ни в Дагестане.   Многие знатные беки добивались руки и сердца княжны, многие жаждали через дочь найти милость у могущественного князя.   Всё напрасно. Словно студеный родник в горах, словно снеговая вершина Эльборуса, холодна и недоступна была Тамара на все искания женихов.   К кровавым затеям и зрелищам только и было чувствительно сердце гордой княжны.   Любила она травить джайранов в ущельях, любила издали любоваться набегами отца, любила смотреть с высокой башни замка, как гуляет его окровавленная шашка по головам несчастных путников, обреченных на гибель...   Когда приводили пленных на двор усадьбы со связанными руками, закованных в кандалы, любила, княжна Тамара издеваться всячески над ними. Стегала их длинной нагайкой по бледным лицам, хохоча до упаду над их бессильным гневом, обидой и страданием.   Еще больше любила присутствовать при их казни.   Однажды вернулся из похода с богатой добычей князь Гудал. Привез он много ценной парчи, дорогого оружия, драгоценных камней и огромные лари с золотом и серебром.   Говорили слуги, что удалось князю напасть на богатую усадьбу соседнего бея и совершенно разграбить ее.   Но лучшей добычей являлось не золото, не камни, не парча и не оружие.   Лучшей добычей, самой драгоценной, был молодой бей Гремия, статный красавец с черными очами -- молодой сраженный орел.   Увидела его Тамара из окна своей светлицы, и растаяло мигом ледяное сердце княжны.   Таких очей глубоких и мглистых, такого прекрасного, и гордого рта, таких кудрей, нежнее льна и шелка, не встречала еще в своей юной жизни Тамара.   Взглянула еще раз пристальнее в лицо скованного цепями пленника и зацвели пышные алые розы у неё на душе... Расцвел роскошный пурпурный цветок в сердце Тамары -- цветок любви, горячей как огонь.   Вне себя кинулась она с вышки на двор замка. Подоспела как раз в ту минуту, когда палач заносил меч над головой Гремии.   -- Остановись! -- не своим голосом крикнула княжна, -- остановись!.. Отец! Тебя прошу я!.. подари мне пленника! Он будет моим оруженосцем. Так хочет твоя дочь!   Для старого Гудала каждый каприз княжны являлся законом, и он тут же поспешил выразить согласие и даровал пленнику жизнь.   В тот же вечер, гуляя по саду, Тамара увидела Гремию, печально бродившего по двору под наблюдением двух слуг приставленной к нему стражи.   Княжна сделала знак сторожам оставить ее наедине с молодым беем.   Те молча повиновались.   -- Видишь, Гремия, -- по уходе их в смятении зашептала княжна, -- я. спасла тебя от смерти и спасу от неволи... Верну тебе свободу, которой лишил тебя отец... Хочешь снова очутиться на свободе, пленный сокол?   Но Гремия печально покачал головою.   -- К чему мне теперь свобода, княжна Тамара? Мой отец убит твоим отцом... Богатые поместья мои разграблены... Моя старая мать умерла на глазах моих от горя, а невеста моя, сердце сердца моего, Гайянэ, пропала без вести в нынешнюю ночь, роковую для нас обоих...   -- Невеста! -- вся вспыхнув, вскрикнула Тамара -- так у тебя была уже невеста на родине, бей!   -- Да, девушка, я обручен был с детских лет с любимой моей Гайянэ. Где она, бедная горлинка, одинокая птичка, не ведаю ныне.   -- Брось думать о какой-то жалкой девчонке, Гремия... Взгляни на меня, посмотри мне в очи... Ты видишь, огнем радости горят они... Я рада, что вижу тебя, Гремия... Я рада говорить с тобою... Слушай, пленник! Княжна Тамара, дочь могущественного Гудала, любит тебя.   И замерла в волнении красавица, произнеся роковое слово...   Молчал и Гремия, пораженный речами княжны.   Луна успела выплыть из-за облака и осветить бледное лицо пленника и смятенные черты красавицы, когда Гремия спросил тихо:   -- Чего же ты хочешь от меня!?   Подняла гордую голову Тамара.   -- Ты знаешь, отец мой подарил тебе жизнь по одному моему слову. Ему ничего не стоит подарить нам и свое согласие на брак. Ты едва ли менее знатен меня родом... Ты славный бей, и замужество мое с тобою не будет позором. Завтра же я иду сказать отцу, что люблю тебя больше, жизни и выбираю тебя в супруги.   -- Никогда! -- вырвалось из груди молодого бея, -- никогда не женюсь я на дочери убийцы моих близких, на дочери моего злейшего врага... Да, если бы я и не переносил моего несчастия и встретил бы тебя на своем пути, девушка, все равно, не забилось бы сердце мое при виде тебя... Одну Гайянэ любил я всю жизнь, одну ее и любить буду вечно, всегда!   -- Молчи, безумец! Или кинжал княжны Тамары заставит тебя поневоле сделать это! -- вся закипая бешенством, вскричала красавица.   Потом дрожащая, трепещущая гневом, едва переводя дыхание, заговорила опять:   -- Берегись, джигит! Такой обиды до самой смерти не простит тебе Тамара! И оскорбленная княжна жестоко отомстит тебе, Гремия!..   Сказала и, окинув взором, полным ненависти, юношу, исчезла как призрак во мраке ночи...   С того самого вечера не знает покоя Тамара. День и ночь стоит перед нею, как живой, красавец Гремия с его пламенными очами. И лютые муки терзают сердце княжны.   Цветок любви рдеет все пышнее и ярче в ее душе. И ненависть, и любовь борятся в сердце Тамары.   Она в тот же вечер роковой беседы упросила отца унизить, как можно больше, гордость молодого пленника.   Приказал Гудал, по желанию дочери, одеть в жалкие смрадные рубища Гремию, кормить его с собаками из одной чашки, самую унизительную работу -- убирать мусор и грязь со двора и в кухне замка -- заставил делать его, знатного владетельного бея, недавнего хозяина роскошных поместий.   Удовлетворилась таким мщением Тамара, но не надолго.   Увидела как-то Гремию на дворе, подметающего мусор, вскинула на него глазами и получила в ответ такой взгляд, счастливый, сияющий, как солнце, такой светлый и прекрасный, какого не бывает у несчастных людей.   "Есть какая-то радость у Гремии, есть утешение.. Иначе почему бы, подобно солнцу, сияли его глаза".   Так подумала Тамара и, закипая новым приливом ненависти, решила во что бы то ни стало добиться истины, узнать все.   В ту ночь она не ложилась. Несмятой оставалась постель княжны. А сама княжна легкой тенью скользнула из башни, в то время, как луна скрылась за высью гор.   Старый сад замка прилегал к уступу скалы, высившейся за его оградой.   Вскарабкаться по отвесу скалы было невозможно, а другого выхода из разбойничьего гнезда не было, кроме ворот замка, которые караулила стража.   Вот почему и оставляли безбоязненно Гремию на свободе ночью в саду. Знали, что пленнику все равно не уйти из неволи.   Его стройную фигуру, облаченную в жалкие лохмотья, увидела Тамара у подножия скалы.   Он стоял с запрокинутой головою, неподвижно застывшей, и не сводил взора с вершины утеса.   Тамара взглянула туда и едва сумела удержать крик испуга и изумления.   Луна снова выскользнула из-за верхушек гор и осветила появившуюся на скале фигуру.   То была белокурая высокая, бледная девушка, с глазами кроткими, как небеса Грузии, с шелковыми золотыми косами до пят.   Она шептала:   -- Ты видишь, Гремия, я снова с тобою, солнце души моей. Я опять пришла сюда, алмаз мой, надеюсь последний раз, так как удалось мне приобрести длинную веревку, прикрепить ее к стволу чинары на утесе, и по ней ты поднимешься ко мне, на скалу.   -- О, Гайянэ, звезда всех моих помыслов, -- зашептал в ответ молодой пленник, -- до сих пор не верится мне, что ты жива и здорова и, благополучно избегнув рук злодея, спаслась и укрылась в горах...   -- Полно, сердце мое. Говорить будем после... Лови конец веревки... Я бросаю его тебе вниз...   Не веря ушам и глазам своим, стояла Тамара, окаменев от неожиданности и изумления.   -- Так вот оно что! Вот откуда эти лучи солнца и счастья в очах Гремии! Вернулась к нему его Гайянэ! Сейчас он поднимется к ней на скалу по веревке, и они убегут далеко отсюда, навсегда, навсегда! Нет! Нет! Не бывать этому! Не бывать!   Подобно насмерть раненой тигрице, встрепенулась Тамара. Быстрее лани кинулась к дому, кричит:   -- Тревога! Отец, тревога! Верные джигиты, сюда, ко мне! Седлайте коней! Снаряжайте погоню!   Диким воплем, стоустым эхо, пронесся этот крик по горам...   И мгновенно проснулся, ожил старый замок. Заметались люди, заржали кони. Факелы запылали на дворе. Стали снаряжать погоню.   А в то время Гремия, ловкий как кошка, вскарабкался по веревке на скалу, и нежно обнял свою невесту.   -- Спешим, свет очей моих, спешим! Авось не догонит погоня!   Подхватил на руки Гайянэ и бегом пустился с нею по горной тропинке.   А погоня уже тут-как тут... Мчится, как туча. Видны в лунном свете силуэты всадников, слышно бряцание уздечек, крики, гикание, голоса...   -- Нас нагоняют, сердце мое! Все пропало! Смерть наша пришла, милая Гайянэ!   -- О, Гремия, брось меня в бездну, а сам спасайся... Пусть я погибну, но ты хоть останься жив... Ты не можешь, ты не должен умереть, пока не отомстишь за смерть отца по адату (Адат -- обычай у горцев, вошедший в закон) страны!   И Гайянэ с тоской прижалась к груди своего милого. Гремия остановился. Погоня гналась по пятам. Все равно от неё нельзя было укрыться.   Единственным его желанием было теперь -- умереть вместе со своей Гайянэ. Но немыслимо это!.. Надо, по закону страны, отомстить еще за гибель отца. Он должен сделать это прежде, нежели соединиться навеки со своей Гайянэ. Оставить же в живых девушку -- значило бы предать ее в руки извергов-злодеев, которые, вне всякого сомнения, обрекут ее на муки и позор...   Не долго боролась в сомнениях душа молодого бея.   В последний раз прошептал он слова любви и прижал к сердцу невесту. Потом запечатлел на челе её самый нежный поцелуй и, высоко подняв Гайянэ над бездной, сбросил в нее любимую девушку. Сам же кинулся в пещеру, что темнела своим черным входом в двух шагах от него.   И было как раз время,   С диким гиканьем прискакала к пещере погоня. Князь Гудал и окружающие его джигиты спешились с коней, кинулись во внутрь пещеры.   -- Все кончено! Я умру, не отомстив злодею за смерть отца. Темные духи гор, сделайте это за меня! -- вскричал Гремия во весь голос.   И... о, чудо! -- захолодела мгновенно кровь в его жилах... Застыло тело... Закаменел он и превратился в камень со всеми очертаниями человека.   Но ослепленный злобой, Гудал не заметил этого превращения и, со зверской стремительностью, кинулся на закаменевшего бея.   Нерассчитанным движением ударился головою князь о каменную голову скалы-человека и с раздробленным черепом упал навзничь мертвый у ног каменной фигуры...   Так исполнили духи последнюю просьбу юноши-бея и отплатили за него злодею.   Княжна Тамара не многими пережила Гудала.   Узнав о судьбе Гремии, которого она так полюбила, взбежала княжна на высокую башню замка и оттуда с воплем ринулась вниз...   И разбилась насмерть злая красавица Тамара.   Гнездо: Гудала опустело... Прекратились разбойничьи набеги в горах, забыты страшные казни злодея...   А в глубине пещеры по-прежнему день и ночь стоит на страже каменный джигит и с мольбою и угрозою простирает руки...

? ? ?

   Кончила свой рассказ старая Барбалэ. Погасли последние уголья на костре. Задумчивый отблеск зари бросал розоватые тени на лица.   -- Спасибо, Барбалэ, спасибо...   -- А теперь пора собираться, друзья мои, в обратный путь, -- первый нарушил молчание князь Георгий.   -- Абрек, Михако, седлайте коней!..   Княжна Нина змейкой скользнула к пещере, заглянула во внутрь на каменного бея, с трепещущим сердцем, со смятенной душою...   Долго, долго смотрела... Потом птичкой порхнула к остальным, вскочила в седло и быстро помчалась с горы, как ветер...   А в голове её зрели мысли, не детские мысли и переживания, глубокие, грустные...   И никто не ведал, что роилось в чернокудрой головке девочки-княжны...  

Четвертое сказание старой Барбалэ.

Кинжал Сафара

     Снова минуло лето. Последние розы отцвели на клумбах. Прошла и сладкая восточная осень, насыщенная ароматом персиков, напоенная виноградным соком, убаюканная золотозвездными ночами.   Плохое наступило время. Без передышки льет ливмя дождь, хмурым серым пологом нависли тучи. Кура бурливо разыгралась под горой. Стонут вековые чинары в саду, плачут горько высокие каштаны.   О чем плачете, милые? Ведь снова придет весна!..   Укняжны Нины словно побледнело её свежее личико. Запали глубже в орбиты прекрасные горючие глаза-звезды.   -- Скучно, старая Барбалэ, скучно. Ни в горы ускакать на Шалом, ни в Гори на базар проехать. Дождь -- как из ведра. Скучно, радость души моей, скучно!   Двое они нынче остались, Барбалэ с княжною. Князь Георгий в полку, Михако уехал за припасами в город. Вернутся к ночи. Где-то рыщет в окрестностях беспутный Абрек.   А княжна томится. Ей ли -- вольной дочери, вольной джигитке -- сидеть, поджавши ножки на пестрой тахте в кунацкой отца?   Ах, скука, скука!..   Рано теперь темнеет...   Зажгла лампу старая Барбалэ, взяла бесконечное вязанье в руки. Глядит добро и мягко поверх очков.   -- Вот постой, дитятко, вернется Михако из лавок, привезет фиников, сладкого кишмишу.   Упрямо вертит головкой княжна.   -- Какие финики? Какой кишмиш? В горы хочу, на волю!   Совсем стемнело. Ночь на дворе. Слышно за окнами хлюпанье дождя и свист ветра. Темно и жутко... А сердце томится и ноет, не то предчувствием, не то тоскою..   -- Что-то должно случиться нынче, -- вслух размышляет Нина, -- что-то должно случиться...   -- Бог с тобою, алмазная, что может случиться, дитятко, в старом мирном нашем гнезде! Господь над тобою и святая Нина!   Вздрагивает старая Барбалэ. Крестит взбалмошную головку трепетной рукой.   -- Что случится-то, джан темноокая, что же случится?   -- Хорошее или дурное, не знаю. Но должно быть из ряду вон выходящее что-то, -- говорить Нина, поблескивая глазами, и встряхивает головой.   -- Полно, радость дней моих, пол...   Не договаривает старая Барбалэ. Стук в дверь прерывает ее на полуслове.   Стучат у порога. Михако или Абрек?.. А может быть и оба вместе. Но не их это стуки, не громкие, хозяйские, а робкие, пугливые и несмелые.   -- Чужой! -- чуть слышным шопотом произносит княжна, и глаза её вспыхивают любопытством.   Быстро вскакивает она с тахты, подбегает к окну, всматривается зорким взглядом во тьму ночи.   Свет из комнаты падает на крыльцо, на ту часть галереи, опоясывающей дом, где входная дверь в сени.   -- Барбалэ! Милая! Кто-то темный в плаще стоит у порога. Открывай скорее! -- командует княжна.   -- Ни в жизнь не открою, джан, ни в жизнь не открою. Ишь, выдумала! Пустить чужого в дом моего князя!.. А вдруг это барантач (Барантач -- разбойник), душегуб, убийца.   И, вздрогнув при одной мысли об этом, Барбалэ закрывает глаза.   Княжна Нина уже не у окошка больше. Стоить посреди комнаты вся стройная, пряменькая, как стрелка. Глаза горят. Губы вздрагивают.   -- Барбалэ! Ты забыла верно обычай восточной страны. Нельзя отказать путнику от крова. Или запамятовала, что с гостями под кровлю входят ангелы Аллаха?   И, гордо поведя черными бровками, не дав опомниться няньке, мчится в сени и настежь распахивает дверь.   -- Входи, путник, с миром, входи! Всегда рады гостям. в доме князя Георгия Джавахи! -- говорит звонким голосом княжна, а сама так и впивается в пришельца немигающими, острыми глазами.   О, как он бледен и худ! Какое у него встревоженное лицо. И этот взгляд исподлобья, взгляд затравленного волчонка. Растеряно и смущено молодое лицо..   Быстрые шаги Барбалэ за дверью -- и сама она стоить через минуту на пороге сеней.   -- Кто ты и откуда? Зачем пришел сюда искать крова? -- Здесь не духан! -- говорить Барбалэ.   Её голос суров, лицо угрюмо. На всякий случай захватила княжеский кинжал со стены, спрятала у сердца. Не приведи Господь, случится что, сумеет защитить им красоточку-княжну.   А таинственный гость от слов этих еще ниже опускает голову, скрывает за старой буркой юное лицо. Как будто чего-то боится... И вдруг разом отбрасывает с лица мохнатый капюшон.   -- Бабушка! Неужели же не узнала? -- звенит и рвется молодой голос.   Словно девочка, в два прыжка, подскакивает к юноше старая Барбалэ, заглядывает ему глубоко в очи. И вдруг как завопит, как заплачет па весь дом:   -- Вано мой! Вано! Внучек мой! Последняя услада сердца моего!   Обвила руками шею юноши, прильнула к его груди, смеется и плачет:   -- Вано мой! Вано! Пришел он, вернулся Вано к старой бабке своей!   И снова плачет, снова смеется и покрывает поцелуями и слезами худое бледное изможденное лицо.   Княжна Нина смотрит пристально черными задумчивыми, не-детски умными глазами.   Так вот он каков Вано, внук старой Барбалэ! Так вот он каков!   Его историю хорошо знает княжна Нина.   Сирота Вано. Умерла дочь Барбалэ, умер муж её. Остался Вано один на свете. Бабушка приютила его у себя. Князь Георгий одел, обул, оставил жить при доме. В школу сначала, потом в гимназию хотел отдать. Да Вано птицей лесной, беспутным певцом уродился. Не понутру ему пришлась домашняя жизнь. Приобрел сааз (Сааз -- струнный музыкальный инструмента в роде лютни) на базаре, убежал из дома, стал бродячим певцом, сазандаром. Плакала по нем старая бабка, жалела его, беспутного, много рассказывала о нем Нине...   Вот он какой! Снова вернулся!   На кухне зажгли лампу, развели огонь в очаге, холодную баранину Барбалэ разогрела, княжна приказала раскупорить свежую бутыль с вином.   -- Кушай и пей, усталый путник, с Богом!   А сама любопытных глаз не сводить с худого лица юного сазандара, с его бедного наряда, с примитивного сааза, что болтается у него за спиной.   -- Неужели уйдет снова Вано, предпочтет довольной сытой жизни печальную участь бродячего певца?   А бедняга Барбалэ так и приникла к внуку, глядит на него не наглядится, и плачут старые глаза.   -- Вано мой, Вано! Наконец-то вспомнил меня, старуху!   Ласково гладит юноша костлявую руку бабки, шепчет:   -- О тебе много и часто думал твой Вано, бабушка. Когда пел свои песни под звонкий сааз, думал и во сне тебя видел и в грезах порой. А только вернуться было трудно... Люблю свободу и песни больше жизни и тебя.   -- Сердце мое! Как ты не боялся бродить один в горах и ущельях?   -- А это? Или ты забыла, бабушка, о нем? -- ответил Вано, быстрым движением выхватив из-за пояса кинжал.   Слабо сверкнула сталь в сравнении с искрометным огнем камней, сплошь заливавших рукоятку.   Глаза Нины вспыхнули от восторга и удивления.   -- Вот так прелесть!   У нищего байгуша и такое оружие! Откуда? Вопрос готов был уже сорваться с дрогнувших губок.   -- После, потом расскажу, -- с молящим выражением поднялись на нее глаза Барбалэ. -- Дай накормить его прежде, -- без слов говорили они.   Насытился Вано. Порозовели впалые щеки, подернулись дымкой, дремлют черные глаза.   -- Усни, мое сердце, сокол мой смелый! Отдохни после. долгого пути, -- обвив голову юноши и целуя его спутанные кудри, прошептала Барбалэ. Потом, когда внук её громко всхрапывал на широкой тахте в маленькой коморке подле кухни, с сияющими глазами сказала старуха княжне:   -- Слушай, роза моя, расскажу о кинжале Сафара, слушай, стройный тополь горийских садов!

? ? ?

   У старого татарина Бекира родился сын.   В ночь рождения малютки собралось двенадцать светлых джинов (Джин -- дух) у изголовья его, потому что любил Аллах отца Сафара, жителя дальнего лезгинского аула, за благочестие и смирение его.   И дал один из джинов красоту новорожденному.   И дал другой -- смелую руку и взор орлиный.   И дал отвагу джигита ему третий джин.   Четвертый -- счастье в любви дал ребенку Сафару.   Пятый -- военную славу посулил ему дать.   Шестой -- сладкий соловьиный голос.   Седьмой -- богатство лучших овец и табуны коней.   Восьмой -- посулил ему первых красавиц Дагестана в жены. .   Девятый -- любовь и уважение односельчан.   Десятый -- мудрость.   Одиннадцатый -- силу необыкновенную.   Двенадцатый джин, прекрасный, как сам Джабриил на небе, положил под подушку новорожденному кинжал с рукояткой, осыпанной драгоценными камнями, и сказал:   -- Этот кинжал заговорен самим Пророком. Покуда в честном и правом деле ты будешь применять его, до тех пор и будет он служить тебе, Сафар, верой и правдой. Но берегись нечестным путем, на подлое дело пойти с этим оружием, кинжал твой в тот же час изменит тебе...   Сказал и исчез светлый джин из сакли. Исчезли вместе с ним и одиннадцать остальных.   Остался кинжал в колыбели малютки Сафара.   Промчались годы. Вырос, окреп Сафар. Из слабого ребенка превратился в юношу редкой красоты.   Поистине Сафар казался баловнем судьбы. Все у него было.   В двадцать с лишком лет он сумел уже запастись военной славой, отразив несколько набегов на родной аул со стороны соседних племен, и приобрел любовь и уважение не только среди товарищей-однолетков, на и со стороны мудрейших старейшин селения.   В его сакле жили богатство и радость.   Красавицы-жены наперерыв старались угождать ему непрерывными заботами, веселыми песнями и плясками, услаждая досуги своего властелина.   С его советами считались ученейшие мудрецы Дагестана.   Силен, бодр и прекрасен быль, он -- Сафар.   А когда он брал чиунгури и пел свои песни, сама природа, казалось, и весь мир пели заодно с ним...   В соседнем ауле расцвела новая роза -- девушка, о красоте которой пели все бродячие певцы Дагестанской страны.   Увидел ее мельком Сафар, когда она спускалась к студеному роднику с кувшином, и взыгралось в нем сердце.   Как меркнут звезды перед сиянием солнца, так померкла перед красотою Зюльмы красота Сафаровых жен. Полюбил Сафар Зюльму с первого взгляда. И не столько за красоту, сколько за кроткий нрав и мягкую душу.   Но знал Сафар: старому кадию (Кадий -- судья), злому, жестокому богачу, просватана была отцом Зюльма.   В ту же ночь собрал он удальцов-джигитов, своего аула, заткнул за пояс свой прекрасный кинжал и помчался в селение, где была сакля отца Зюльмы.   В сакле этой сидел кадий и пил в кунацкой бузу (Буза -- хмельной напиток) со своим будущим тестем. А красавица Зюльма гуляла с женщинами по саду, пользуясь тихой роскошной ночью.   Словно из-под земли вырос перед ней Сафар со словами:   -- Я люблю тебя, Зюльма, и жажду назвать тебя своею женою, красавица моя!   Могла ли устоять против соловьиного голоса и искрометных очей Сафара Зюльма?!. Ведь и любовь к нему давно уже зрела в её сердце.   Вместо ответа подняла только черные очи красавица, и целую поэму нежной любви прочел в них Сафар.   Он схватил в объятия девушку, посадил ее в седло, дал шпоры коню...   Взвился было конь, метнулся стрелою. Но неожиданно предстал перед лихим Сафаром его злейший враг -- кадий, с кинжалом в руке.   -- Так вот ты кто, подлый похититель Зюльмы! -- вскричал он, багровея от гнева, -- умри же, барантач! -- и занес кинжал над головой Сафара.   Но тут поднялась рука джигита. Блеснул яхонтами и рубинами роковой кинжал, и кадий повалился на траву, обливаясь кровью.   В тот же миг до ушей Сафара. донесся тихий, чуть слышный, голос:   -- Я помог тебе, потому что твое дело правое. Кадий нападал на тебя, ты защищался и не по злобе совершил убийство это.   Это говорил чудесный кинжал.   Роскошная ночь сторожила горы. Миром и покоем веяло от неё. Но то был кажущийся, призрачный покой и только...   Из далекого города с покупками ехал Сафар обратно к своему аулу. Верные слуги сопровождали его. Он вез не мало драгоценных украшений своим молодым женам!.. Красавице же Зюльме ярче и краше всех.   Странный шорох, -- не то рокот ручья, не то шелест ветра, привлек к себе внимание Сафара.   Он велел спешиться людям, сам слез с коня и, извиваясь змеею, пополз по земле в ту сторону, откуда слышался шорох. И видит Сафар: несколько человек со зверскими лицами лежать у потухших костров и сладко храпят на все ущелье.   Стал вглядываться в лица их Сафар и невольно вздрогнул от неожиданности и удивления: узнал он в спящих людях злейших разбойников края, наводивших страх и трепет па весь Дагестан. Узнал в лице одного из них и главного предводителя шайки, злодея Магому, на душе которого числилось не мало человеческих жертв.   Много людей неповинных загубил злодей Магома. Не давал он спуску ни богачу, ни бедняку.   Тогда точно осенило что-то сердце Сафара.   "Надо во что бы то ни стало избавить от злодея родной край!" -- пронеслось вихрем в его мыслях, и он громким криком разбудил спящих:   -- Эй, Магома! Проснись! Не хочешь ли потягаться со мною силой?   Разбойник -- душман, встревоженный, вскочил на ноги и стал неистово махать своей шашкой.   : -- Я мог бы убить тебя сонного, но не привык нападать на безоружных, -- вскричал Сафар и, отклонив направленный на него удар разбойника, вонзил ему кинжал прямо в сердце.   Увидя гибель своего вожака, остальные душманы обратились в бегство.   И опять Сафар услышал тихий, нежный голос, шепнувший ему;   -- И нынче ты прав, Сафар: совершил ты честное дело, избавив край от злодея. И я охотно помог тебе.

? ? ?

   О доброте, величии души и счастье Сафара прослышал шайтан, князь бездны. И решил смутить Сафара, совратить его душу с истинного пути.   С этой целью принял на себя шайтан образ человека, надел одежду странствующего торгаша и пошел в саклю Сафара.   Разложил товары перед хозяином сакли, а сам говорит:   -- Вижу я, счастлив ты, господин! Всего у тебя есть вдоволь. И лучшего ты ничего не требуешь для себя, а между тем есть люди менее славные и богатые нежели ты, а счастливее тебя много.   -- Кто же такие эти люди? -- заинтересованный и задетый за живое, спросил Сафар.   -- Те, у которых есть алмазный камень.   -- О чем говоришь ты?   -- Слушай, Сафар! В тихих долинах Грузии есть селение. Там живут, по виду, жители самые бедные, самые нищие на вид и самые богатые, самые довольные на самом деле. Потому что есть у них алмазный камень счастья. С этим камнем они живут так счастливо, как вряд ли сам Аллах у себя в раю. Этот камень не дурно бы приобрести и тебе, Сафар. И ты будешь самым могущественным и сильным, и знатным, и счастливым, и богатым князем в мире. Самым счастливым, Сафар!..   Хорошо говорил искуситель.   Падали на рыхлую почву в душу Сафара эти слова.   И показалось Сафару таким ничтожным его собственное благополучие, таким бледным. Захотелось во что бы то ни стало достать алмазный камень, чтобы стать могущественнейшим человеком на земле.   И собрал Сафар шайку удальцов-джигитов и пустился с ними в дальний путь, в селение под Мцхетом, в долины тихой и печальной Грузии.   -- Пойдем приобретать драгоценный алмаз счастья у грузин, -- сказал Сафар своим спутникам.   Долго скакали они по горным тропам и ущельям, пока не достигли селения грузин, -- бедного селения с покосившимися домишками.   -- Вот где должен быть спрятан драгоценный камень счастья, -- спешившись у самой богатой по виду сакли, произнес Сафар и вошел в нее.   Испугались хозяева сакли, увидя стольких вооруженных людей чужого племени у себя под кровлей.   Но еще больше испугались они, услышав требование Сафара, за какую угодно цену продать им камень счастья.   Они стояли, испуганные, дрожащие, и лепетали в страхе:   -- Нет у нас такого камня, батоно, нет у нас.   -- Полно притворяться, скряги! Запрятали свое сокровище подальше, чтобы не лишиться его. Позволь нам обыскать их, Сафар, -- сказал ближайший из друзей Сафара.   Последний колебался недолго. Враг человеческий, шайтан, нашептывал ему в это время:   -- "Камень счастья спрятан у них. Ты его должен найти во что бы то ни стало".   И дал свое согласие Сафар связать хозяев и перевернуть вверх дном их жилище.   Но ничего не нашли в бедной сакле Сафар и его люди.   Отсюда метнулись с обманутыми надеждами в другие. Все селение обшарили, многих жителей, подозреваемых в укрывательстве сокровища, жестоко избили, а камня счастья так и не нашли.   Озлобленные, хмурые, пустились они в обратный путь.   Вдруг видят, при выезде из селения, молодого пастуха Дато, гнавшего на ночь стадо баранов в деревню.   Юноша веселой песенкой сокращал себе путь, а радостное, счастливое лицо его выражало такое довольство жизнью, что в голове Сафара мигом явилась мысль:   -- "Нет сомнения, камень счастья должен быть у него".   По приказанию Сафара, его спутники схватили Дато, связали его и подвели к Сафару.   -- Ты получишь свободу и целую кошму денег, если откроешь, где спрятан камень счастья, который делает тебя таким сияющим, радостным и счастливым, -- обратился к нему с речью Сафар.   Юноша Дато весело рассмеялся. Сверкнул зубами, блеснул глазами и бесшабашно произнес:   -- Я и не думаю скрывать своего счастья, батоно. Оно лежит во мне... И если это камень, то должно быть очень большой камень, батоно, потому что он наполняет меня всего...   Дружный крик дикой радости вырвался из груди Сафара и его друзей.   Так вот он где скрывается, желанный камень счастья!   Но как извлечь его из тела юноши?   И опять шайтан зашептал в ухо Сафару:   -- "Без убийства здесь не обойтись. Убей Дато, и драгоценнейшее сокровище мира будет твоим".   Жаль было Сафару губить веселого Дато, но еще более было жаль лишиться возможности быть самым счастливым человеком на земле,   Плохо сознавая то, что он делает, Сафар поднял кинжал и вонзил его в сердце Дато.   Слуги кинулись к окровавленному трупу пастуха, стали крошить ого на части своими шашками, стараясь отыскать камень счастья среди обрезков мяса и костей.   Но не находили камня.   В ту же ночь, когда Сафар и его спутники отдыхали в горах, жители разгромленного грузинского селения окружили спящих.   Сафар проснулся как раз в ту минуту, когда отец погибшего Дато поднял над головой его ятаган.   Сафар схватился за свой кинжал, но увы! Было уже поздно...   Грузин взмахнул рукою и, сраженный топором мстителя, Сафар упал мертвый, обливаясь кровью.   Отец Дато взял драгоценный кинжал Сафара. И с той самой ночи этот кинжал переходил из поколения в поколение рода Дато, от отца к сыну.   Перешел он и к отцу Вано, мужу дочери моей, а теперь им владеет внук мой.   Есть поверие, что у кого находится роковой кинжал, тот может смело не бояться ни лихого человека, ни самого шайтана.   Так закончила старая Барбалэ сказание.

? ? ?

   Долго думала в эту ночь юная княжна о лезгине Сафаре и о подарке светлого джина, и о сазандаре Вано, владеющем им.   На утро вскочила прежде всех в доме ранняя пташка. Метнулась в коморку к старой Барбалэ.   -- Где роковой кинжал? Дайте взглянуть на него еще раз, Вано!   Но увы! Не было кинжала! И Вано не было тоже в комнатке Барбалэ...   Сидит одиноко старая Барбалэ. Сидит и плачет на своей постели. Упали бессильно на колени костлявые руки. Крупные слезы катятся по морщинистым щекам. Взглянула на вбежавшую княжну печальным взглядом, и сильнее закапали слезы по старому лицу Барбалэ...   Бросилась к ней княжна Нина. Целует, ласкает няньку... Без слов поняла она горе старой Барбалэ.   Ушел Вано. Ушел поутру юный сазандар, такой гордый, такой свободный. Ушел, чтобы не вернуться никогда... никогда...  

Пятое сказание старой Барбалэ.

Последняя песнь Хочбара

     Угрюмый и хмурый как-то приехал домой князь Георгий.   Приехал не один. С ним казаки, перед ними привязанные к седлам, с закрученными за спину руками, какие-то люди, понурые, оборванные.   В окошко своей горницы все это увидела княжна.   Екнуло сердечко чуткой птички, затрепетало. Роем мыслей запылала сразу её головка. Пробралась Нина в кунацкую, где наскоро закусывал князь. Прильнула к плечу его чернокудрой головкой.   -- Отец! Кто они, эти люди? Откуда?   -- Горные душманы, звездочка моя, разбойники. Те, что безжалостно грабили, а подчас и убивали людей в ущельях. Мне удалось окружить их с моими казаками, поймать и привезти сюда. На утро сдам их судебным властям Гори.   -- Их будут судить?   -- Да, птичка.   -- И в тюрьму посадят?   -- Наверное, Нинa.   -- Но ведь про них говорят, что они храбрецы, папа! Орлы!   -- Хищные шакалы, а не орлы они, ласточка. Орел горд, он парит в высоте, он не ест падали, крошка. Он бьет открыто, гордо, смело. А эти люди шакалы, которые подбираются в темноте к намеченной жёртве. Они трусливы, Нина, и в открытый бой не идут... Нападают только на беззащитных... Трусы они, подлые трусы...   -- И эти душманы трусливы, папа?   -- Не все. Есть один между ними, Гирей. Он их предводитель, вождь. Отчаянный малый, много людей загубил он, но не раз его жизнь была на волоске... Отважен этот Гирей, как барс, это все признают. Когда все уже сдались, он еще бился. Один бился, понимаешь, Нина? Он напомнил мне предание о Хочбаре, дагестанском душмане... Попроси рассказать о нем как-нибудь старую Барбалэ. Она все знает. Так вот, Хочбара напомнил этот разбойник. Такой же отчаянный головорез и безжалостный какой-то. Говорят, не одну душу загубил он в горах.   -- Папа! Они проведут ночь под нашим кровом.   -- Да, девочка, а наутро их отправят в тюрьму.   Княжна вспыхнула, потом побледнела. Мысли, быстрые, как птицы, вихрем завертелись в голове.   Как? Могучий разбойник, гроза Кавказа, проведет всю ночь в старой Джаваховской родной усадьбе и она -- Нина не увидит его! Нет! Нет! Она должна увидеть и Гирея, и его страшных товарищей.   Под черными кудрями уже зрело решение дерзкой мысли, и блестели, как молния в грозовую ночь, прекрасные черные глаза княжны.   Утомленный предыдущими бессонными ночами, проведенными в "деле", и трудной задачей поимки разбойников, князь Георгий рано ушел к себе.   В подвал старого дома, где обыкновенно зимою хранились припасы из овощей и плодов, водворили пленных душманов: Гирея и трех других.   Четыре казака стали на страже. Пятый караульщик, Абрек, присоединился к ним.   Княжне Нине в окно её комнаты прекрасно слышны тихие разговоры казаков и гортанный смех её любимца Абрека.   Весело им. Смеются. А каково тем, пойманным, что томятся в неведении в подвале? Что ожидает их? Тюрьма, каторга, или что-нибудь еще худшее, пожалуй...   Больно сжимается сердечно княжны, при одной мысли о той участи, которая неминуемо ждет заключенных в подвале, что-то давит горло, что-то клокочет в груди, бурное, как лава.   А мысль все несется и несется вперед, как сказочный конь быстрокрылый.   -- Голодные они сейчас, -- усталые, наверное кушать хотят. А она то княжна провела время за ужином, как ни в чем не бывало. А что, если пойти в буфетную, поискать остатков от стола, баранины, вина, да отнести тем несчастным, ведь всё же люди они... Все же люди...   Быстро зреет смелая мысль, захватывает все существо Нины.. "Нечего думать долго -- надо действовать! решается княжна и крадется к буфетной, хватает большой остаток бараньего окорока, вино, лепешки.   "Живей, живей! Айда, Нина, айда! Завтра во всем покаешься отцу, а сейчас действуй, действуй!" -- тихим голосом подбодряет себя девочка.   Вот готова она. Руки заняты, ноги несут быстро. Где-то скрипнула дверь, еще одна, еще -- на галерею, и Нина на дворе, в саду.   Осенний ветер утих. Почти по-летнему тепло нынче. Хорошо! Луна сияет и серебряным озером света заливает сад.   Внезапно черная тень, как из-под земли вырастает перед княжною.   -- Абрек, ты?   -- Не узнала, госпожа?   -- Абрек! Голубь мой, молчи! Пусть не услышат казаки нашей речи. Абрек, покажи мне Гирея и его товарищей! Я хочу их видеть. Хочу! Только никому об этом ни слова. Чего ты смеешься, глупый? Я принесла им поесть. Ведь они голодны, Абрек...   И, совсем смущенная, замолкает княжна.   Пауза длится долго. Стучит сердце девушки.   Казаки отошли далеко. У дверей подвала двое здесь, только двое -- она и Абрек.   Помолчав минуту, снова молит княжна:   -- Абрек! Отдай им вот эти припасы. И покажи мне, который из них Гирей:   -- А ты не боишься, княжна? -- отвечает Абрек. -- Гирей страшный! Такого и встретить жутко. Черный, косматый, как зверь.   -- -- Все равно покажи, покажи...   Колеблется Абрек. Не знает, исполнить странное желание княжны или нет. Наконец решается.   -- Будь по-твоему, звездочка рая. Идем!   -- Будь благословен твоим Аллахом, джигит, -- шепчет княжна юноше-конюху, крадясь следом за ним кошачьей походкой.   Вот они у наружной стены дома, около крошечного оконца, приходящегося почти в уровень с землею.   Абрек наклоняется, припадает к земле, ползет.   Как у змеи, извивается его стан, тонкий стан прирожденного горца. Вот поднял он руку, бесшумно отодвинул засов ставни, распахнул окно, просунул в него голову и что-то прошептал по-татарски. В тот же миг у окна появилось бледное, еще молодое лицо.   Свет серебряного месяца облил черты пленника. В них не было ничего злого, жестокого, зверского. Только пронырливостью и лукавством сверкали маленькие темные глазки, да глубокие складки бороздили лоб, придавая выражение угрюмой сосредоточенности лицу молодого душмана.   -- Гирей! Вот дочь князя, наша княжна, пожалела тебя и твоих приятелей и принесла тебе и твоим товарищам ужин, произнес по-татарски Абрек.   Гирей кивнул головою и долгим проницательным взглядом окинул Нину. Потом что-то быстро-быстро залопотал по-лезгински.   -- У них связаны руки... -- произнес Абрек. -- Надо им нарезать еду...   И, выхватив кинжал из-за пояса, он накрошил им баранину на мелкие кусочки, наломал лепешки и разложил все на крошечном подоконнике подвала.   Гирей жадными глазами следил за всеми этими приготовлениями.   И еще три пары алчных глаз смотрели на это. Душманы были голодны, как молодые звери. Они жадно набросились на еду, и в один миг съели баранину и лоби.   Потом Абрек открыл бутылку и подставил ее горлышко к губам Гирея.   Разбойник отхлебнул, затем взором позвал товарищей. Те таким же способом из рук Абрека пили вино.   -- И правда, шакалы, -- содрогаясь, мысленно говорила Нина, в то время, как сердце её сжималось от ужаса, жалости и тоски.   Когда пленные душманы покончили с едой, Гирей что-то долго и много говорил Абреку.   -- О чём он? -- плохо понимавшая язык горцев, спросила Нина.   -- Он говорит, что его и его товарищей ждет казнь, но что в последнюю минуту жизни, прежде нежели отойти Аллаху, он, Гирей, произнесет имя девочки, первой чистой души, отнесшейся к нему без презрения, злобы и ненависти, как к человеку. И спросил, как зовут тебя, молодая госпожа.   -- Нина! -- помимо воли вырвалось из груди княжны.   . Потрясенная до глубины души, готовая разрыдаться она, как безумная, ринулась к дому...   Гирей очевидно понял и, мотнув головою, повторил дрожащим голосом:   -- Нина! -- и еще что-то прибавил по-татарски.   Всю ночь тревожные сны и страшные кошмары томили Нину. Пойманные разбойники снились до утра.   На утро она встала побледневшая, осунувшаяся, с лихорадочно блестящими глазами. Выбежала в сад, бросилась к подвалу.   Ни казаков, ни Абрека. В подвале тишина. Увели душманов... Увели в город на суд.   Сжалось сердце девочки. Жаль ей стало до боли навеки загубивших свою совесть людей. Вспомнилось бледное лицо Гирея, озаренное луною, его благодарный взгляд, глубокие вещие слова...   Опустилась тут же у окна Нина, закрыла лицо руками и тихо-тихо заплакала без слез...

? ? ?

   -- О чем, солнце души моей? О чем, моя радость?   И старая Барбалэ с тревогой в глазах предстала перед княжной.   -- Жалко их, Барбалэ, жалко, -- скорей стоном, нежели словами, ответила Нина.   -- Кого, сердце мое, душегубов-то этих? Гирейку с его ястребятами? Полно, дитятко, полно! Не жалей их, звездочка ясная наших ночей. Не люди они -- звери, хищные звери... Их не следует жалеть... Слыхала, когда про разбойника Хочбара, княжна моя, розочка душистая? Слыхала, куда привела жалость пожалевших его людей? Хочешь, расскажу про Хочбара, злодея похуже Гирейки, и не будет болеть чуткое, жалостное сердечко твое. Хочешь?   Кивок чернокудрой головки и... начала свой рассказ старая Барбалэ.

? ? ?

   Страшный свирепствовал в Дагестане разбойник Хочбар из Гидатли. Буйные набеги на все окрестные селения, аулы, на богатые усадьбы князей и беков, и на бедные деревушки жителей совершал то и дело со своей лихой шайкой этот свирепый душман.   Никому не давал пощады. Ни перед лицом старца, убеленного сединами, ни перед юностью не останавливался Хочбар. Рубила его шашка и старые, и молодые головы, не щадил он ни женщин, ни детей...:   Черными восточными ночами прокрадывался разбойник со своей шайкой к намеченной усадьбе или поселку, диким гиканьем будил ночную тишь, с головокружительною быстротою набрасывался на облюбованное им селение и через полчаса, где только что цвели пастбища, гуляли табуны коней и стада баранов, да белелись каменные сакли, -- там от руки Хочбара дымились развалины, стонали раненые, истекая кровью, валялись трупы убитых. А Хочбар со своей шайкой уже мчался дальше, угоняя за собою табуны и стада, унося казну, оружие, парчовые и шелковые ткани, золотые и серебряные украшения, снятые с убитых женщин.   А то, засев в ущельи, поджидал со своими душманами проезжих купцов или паломников, нападал на них, грабил, убивал...   Была у него особенность, дарованная ему, казалось, самим шайтаном на гибель несчастным людям: обладал Хочбар голосом соловьиным. Слаще меда, звончее лютни и сааза звучала его песнь.   И каждый, кто бы ни услышал голос Хочбара, будь то князь или нищий, простой джигит или кадий, не мог противиться желанию подойти и послушать его песнь.   Этой-то песнью и приманивал к себе своих жертв Хочбар.   Наслушавшись райской мелодии, приближался неосторожный путник к засаде. Выскакивал из нее, подобно дикому зверю, в сопровождении своей шайки Хочбар, и погибал под ударом его шашки путник...   Ограбленный и обезображенный труп его бросали в бездну сподвижники Хочбара по приказанию своего жестокого вождя.   Вот, какою славою пользовался певец-разбойник, вот, чем гремело всем известное имя его...   И не было ни одной матери в ауле Дагестана, которая именем Хочбара -- злодея не запугивала бы расшалившихся детей.   -- Постой! Вот придет Хочбар, возьмет тебя, постреленок!   И ужас наводило это имя на взрослых и детей.   Но вот однажды исчез Хочбар.   Затихли стоны раненых в Дагестанских ущельях. Вздохнули облегченно жители нагорной страны.   Исчез Хочбар, сгинул. Не слышно стало ничего об его кровавых проделках. Зацвели пастбища снова на родине Хочбара. Выстроились снова разоренные Хочбаром аулы. Снова загуляли на воле табуны горских коней.   Нет Хочбара -- и некому угонять их отсюда.   Но известно, что чем меньше ожидается несчастие, тем с бСльшею силою обрушивается оно на людей.   Как снег на голову упал Хочбар на аварцев. Появился нежданно-негаданно в аварском ханстве, владетелем которого был в то время могучий Нуцал.   Несколько селений и аулов сжег Хочбар, стер с лица земли несколько усадеб и поместий и готовился уже к новым нападениям, но внезапно люди Нуцала напали на него врасплох, заковали в цепи и доставили скованного, безоружного в столицу Аварии, ко двору самого Нуцала.   Был чудный день лучезарного востока... Синее небо -- плавленная бирюза. Золотое солнце -- янтарное море. Белые орлы в облаках -- жемчужные каменья среди лазури небесного моря.   Парит день кавказского знойного лета и, раскаленные ласками солнца, дремлют аварские ущелья.   Но столица хана Нуцала не спит. На дворе ханского сераля собрался суд. Тут были и ученые -- кадии и алимы, муллы и мудрецы и сам хан Нуцал среди них, как блистающий месяц среди своих созвездий.   В стороне ото всех стоит со связанными на спине руками Хочбар. Стоит с гордым видом, с надменным взором.   Знает свою участь Хочбар и готов встретить смерть без страха, как настоящий джигит.   Недолго длится суд: перечислив все вины Хочбара, судьи в один голос решили, что для разбойника не должно быть пощады, пусть умрет лютою смертью в огне.   Слуги Нуцала раскладывают костер посреди двора. На этом костре и сожгут Хочбара.   Вот уже последние поленья положили, вот зажгли дрова, и вспыхнуло золотое пламя.   Улыбается зловеще Нуцал.   -- Что приумолк, горный соловей? Аль струсил перед смертью? Почему не споешь своей песни? -- спрашивает Хочбара торжествующий хан.   -- Отчего не спеть -- спою, если дозволишь мне это, повелитель! Но со связанными руками трудно петь. Прикажи развязать мне руки, -- отвечает Хочбар.   Дал на это свое согласие хан.   -- Пой хорошенько! Чем слаще будет твои предсмертная песнь, тем жарче станет разгораться янтарное пламя на костре, -- произнес он, глядя с насмешкой в лицо Хочбара. -- Подожди только: хочу, чтобы и дети мои были здесь. Пусть и они послушают последнюю песню разбойника, пусть посмотрят, какая участь ждет душманов.   И велит позвать детей своих.   Выступив вперед, запел Хочбар.   И была его песнь сочна, как виноградная лоза Карталинии, медвяна, как вкус ананасного шербета, душиста, как аромат розы в саду, ярка и блестяща, как солнце востока, смела и задорна, как злой ветер в горах...   Вот что пел Хочбар за минуту до смерти:

"Слушайте, аварцы, песенку мою,

Слушайте, джигиты, то, что вам спою!

Расскажу в ней хану, как к нему давно

Лез Хочбар бесстрашный под вечер в окно.

И шальвары ханши, и убор для кос,

И бешмет любимый -- все Хочбар унес!

Слушайте, аварцы, песенку мою,

Слушайте, джигиты, то, что вам спою.

У заснувших ханских молодых сестер

Снял с лилейных ручек праздничный убор,

Снял запястья, перстень -- лучший хана дар,

Все себе присвоил, все украл Хочбар.

Слушайте, аварцы, песенку мою,

Слушайте, джигиты, то, что вам спою!

Ханского ручного, на глазах у всех,

Искрошил я тура под веселый смех.

Заглянул вь овчарни и порой ночной

Всех баранов ханских взял к себе домой!

И угнал в аул свой, к матери моей,

Ханских златогривых дорогих коней.

Слушайте, аварцы, песенку мою,

Слушайте, джигиты, то, что вам спою!

Вот на кровлях саклей стон стоит, не стон,

Плач несется скорбный овдовевших жен.

Не вернутся, к бедным, снова их мужья.

Всех в глухом ущелье их прикончил я,

Шестьдесят джигитов шашкой зарубил,

Шестьдесят молодок по миру пустил.

Слушайте, аварцы, песенку мою,

Слушайте, джигиты, то, что вам спою!

Знайте же, аварцы, удаль вы мою,

Знайте, все то правда, все, о чем пою.

Эта песня, знайте, мой последний дар, -

На костер бесстрашно с ней взойдет Хочбар...

   Заслушались, зачарованные пением, Нуцал и его слуги. Помутились их головы, застлались очи...   Двое маленьких детей Нуцала подошли к самому певцу: сын и дочь. Слушают песнь тоже. Блестят детские глазенки, как розы, рдеют щечки детей.   -- О, как дивно прекрасен голос певца, как прекрасен! -- думают они.   И вдруг, -- дикий вопль разбудил хана и его свиту.   Хочбар не пел больше, Хочбар с криком метнулся к стоявшим у самого костра ханским детям, схватил их на руки и вместе с ними бросился в пламя.   -- Вот тебе месть Хочбара, Нуцал, и его последний подвиг! -- крикнул разбойник с костра и снова запел свою песнь, под вопли и стоны детей и треск поленьев...

? ? ?

   Кончена сказка, -- нет, не сказка, ибо она не выдумана, не сочинена, а сказание о том, что было на самом деле, если верить седым старикам.   Замолкла Барбалэ...   Молчит и Нина под впечатлением только что слышанного. В чернокудрой головке княжны вьются, кружатся мысли.   Два образа сплетаются, сливаясь в один, -- образы Гирея и Хочбара...   И все же жалко Гирея, как каждого пострадавшего, хотя и по вине своей. Человека жалко.   И стоят, в памяти трогательные, переданные через Абрека, его слова:   -- "В последнюю минуту жизни не забудет он ее, Нину, и её участия... Не забудет..."   -- Нет! Нет! Нe Хочбар он... Не уснула еще в нем совесть! Или же проснулась опять!   И загорается в душе Нины невольная молитва. Молитва за Гирея...  

Шестое сказание старой Барбалэ.

Глупый Дев

     Почему так тихо в Джаваховском доме?..   Почему бесшумно, чуть слышно, ступает в мягких чевяках батоно-князь, сбросив с ног обычные сапоги со шпорами? Почему бледно, как известь, смуглое лицо Георгия Джаваха?   И почему по изрытым морщинами щекам Барбалэ катятся слезы, а у Абрека, и у старого Михако беспокойно поблескивают под нахмуренными бровями встревоженные глаза?   Не мелькнет, как бывало, ни в тенистом саду, ни в старом доме красивое личико княжны-джан, не слышно райской птички ни на кровле, устланной коврами, ни в чинаровой аллее, ни в дальней беседке, увитой азалиями и ветвями диких роз. И сиротливо ржет в стойле одинокий Шалый. Где его хозяйка? Почему не мчится в горы с ним Нина-джан?   Княжна Нина лежит, багровая от жара, уже четвертый день в своей горнице. Старый доктор, друг князя, добрый старик с темными глазами, спрятанными за стеклами очков, дважды в день приезжает навещать больную, -- берет горячую маленькую ручку, щупает пульс, считает секунды на круглых, как луковица, старинных часах...   Он смотрит на часы, а на него с надеждой и тревогой во взоре глядят, в свою очередь, князь Георгий, Михако, старая Барбалэ.   -- Плохо дочурке моей? -- шепчет в отчаянии князь, встревоженный до полусмерти.   -- Надеяться надо. Бог на небе, молитва на земле, -- отрывисто бросает врач.   Голос старика дрожит, глаза неспокойно, с тревогою впиваются в больную.   Жаль ему Нину. Знал он ее с младенческих лет. И мать её, красавицу-лезгинку из аула Безстуди, знал и лечил когда-то. Ужели за матерью отдавать смерти и дочь, это дитя с черными локонами, похожими на ночи востока, с глазами -- звездочками Горийских небес?!   Смотрит с печалью старик на разметавшееся перед ним багровое личико, на хрипло клокочущую от дыхания грудку.   В горле Нины-джан вся её болезнь, -- огромный нарыв, закрывший гортань, мешающий проникать воздуху, грозящий задушить больную.   -- Как случилось это? Как? -- спрашивает старик-доктор.   Печальным голосом поясняет князь несложную повесть:   Было знойно до удушья. Блекли рдяные розы на кустах. Весь Гори прятался в домах, спасаясь от зноя -- в ту пору. А она, княжна, носилась и джигитовала там внизу в долине и, вся мокрая, разгоряченная, влетела во двор, схватила ковш ледяной воды, принесенной из колодца, и выпила залпом прежде, нежели успели удержать ее.   К вечеру свалилась с ног. На утро хрипела вот, как сейчас...   И жестом, исполненным отчаяния, князь Георгий указывает на дочь.   Мечется и бьется на подушках маленькое тело. Багрово-красное, сводится поминутно судорогою боли лицо.   Глаза вышли из орбит, огромные и блестящие, как маслины, смоченные росою, и в них целый мир темной муки и страдания. Клокочет и хрипит что-то в горле. Вот, вот, кажется задушит смертельный недуг, унёсет княжну.   -- К вечеру привезу еще товарища-доктора с собою. Надо усыпить девочку и, разрезав нарыв, выпустить гной. Может статься, не поздно еще. Велик и милосерд Господь! Будем ждать его милостей!   И, не отводя затуманенных глаз от глаз княжны, доктор неловко, боком кланяется и выходит из опечаленного дома.   -- Резать ее! -- дико вскрикивает ему в след Барбалэ, -- душу сердца моего, ласточку лесов пророка? Сизую горленку райских садов резать? Не дам! Не дам! Светлые и темные духи, смилуйтесь над нею! Ангел смерти, помедли, не заноси кинжала над счастием жизни моей! Помедли, прекрасный, смуглый гонец Господень!   Страшно, жутко становится от этих воплей старой Барбалэ. Плачет, разливается старуха, бросается к больной, покрывает поцелуями свесившийся конец одеяла из белой мягкой бурки, целует горячие ручонки и черные локоны княжны. Потом, как безумная, кидается к князю:   -- Батоно! Батоно! Сокол Дагестанских ущелий! Орел могучий Кавказских гор! Прежде, чем отдать сокровище наше под нож, дозволь старой служанке, верной Барбалэ, испробовать испытанное средство. Девчонкой еще слыхала от наших старух. Дозволь, батоно! А там, когда не поможет, режьте ее, мою ясочку, розу Господних садов. Велик Всемогущий, и Милостива святая Нина, её заступница! Дозволь, батоно, дозволь!   -- Что хочешь, делай, старуха! Один Господь волен ее спасти... -- обрывается в бессилии голос князя, бледнеет пуще красивое, гордое лицо. -- И да поможет тебе Всемогущий, моя добрая Барбалэ -- через минуту молчания добавляет обезумевший от горя отец.   Но Барбалэ уже не слышит.   Склонилась к изголовью Нины и тихо шепчет больной:   -- Хочешь сказочку, джан, хочешь, славную, забавную сказочку скажет тебе, сладкий луч мысли моей, твоя старая Барбалэ?   Ни звука в ответ. То же клокотание и хрип в горле. Слова не может произнести княжна. Но она слышит, она понимает, она в полном сознании. Вздрагивают черные ресницы, что-то слабо проскальзывает, не то улыбка, не то невыраженное желание, по ссохшимся открытым горячим губкам.   Но понимает и без слов свою питомицу старая Барбалэ. Кивает радостно головой старуха: -- поняла! поняла, -- и опускается на стул подле кровати, берет в морщинистые сухие руки горячую ручонку больной и, тихо и нежно поглаживая ее, начинает свою сказку.

? ? ?

   Беден, нищ, обездолен молодой Дев, сын Гамида. Говорили люди Деву, когда собирался он жениться на Заре, красавице с черными глазами: -- "Ой, Дев, одумайся. Если горя не видал, увидишь, когда пойдут дети. Чем кормить их, -- пресными чуреками станешь? Опомнись, глупый джигит!"   Не послушался Дев. Полюбилась ему Зара черноокая пуще солнца весеннего, пуще звездочки ночной. Пуще коня своего кабардинского полюбил он девушку.   Поженились они, наперекор людским советам да пересудам, на зло безысходной своей нужде.   Через год родился у них сынишка Гарун, а еще через год дочка Фатима, и еще за нею через год опять двое ребяток-близнецов. Что было делать Деву? Дети кушать просили, молодая жена попрекать стала: зачем женился, когда нечем самому прокормиться?   Нечего делать было Деву. Продал он своего кабардинца, на вырученные деньги купил корову. Оставалось еще немного от продажи - нанял на это работников Дев, обнес с ними высоким тыном свою саклю, чтобы не пришли барантачи да лесные хищники в его усадьбу.   Жил Дев вдали от аула, на опушке густого леса, и боялся он нападения разбойников и диких зверей. Теперь нечего было ему бояться. Крепкая, высокая ограда защищала от врагов его бедную усадьбу. Целый день работал Дев на дворе, по хозяйству, Зара нянчила ребят и стряпала обед. А корова -- кормилица всего Девова хозяйства -- паслась на опушке леса, пощипывая траву.   Был жаркий июньский вечер. Пряно благоухали азалии, в долинах дышали теплым туманом утесы, а на зеленой опушке было свежо и прохладно. Мирно паслась корова Дева, а сам он после рабочего дня отдыхал, растянувшись под шатром густолиственной чинары. Незаметно стемнело, подкралась ночь. Месяц выплыл на небо и осветил окрестность.   Вдруг жалобное мычание донеслось издали до слуха Дева.   Вскочил, как встрепанный, с травы Дев. Глядит -- нет коровы. Углубилась она в чащу, пока он сладко дремал в холодке. И опять жалобное мычание достигло его слуха.   Корова точно жаловалась, молила о помощи и звала к себе.   Не помня себя, бросился в чащу Дев. По дороге, на всякий случай выломал он дубину, толстую и тяжелую -- что твое бревно.   Углубился с нею в лес и видит: несколько десятков волков нападают на его корову. А она отбивается от них рогами, кружится и мечется в их замкнутом кругу и жалобным мычанием взывает о помощи.   Велик Аллах! Что было делать ему! Поднял свою дубину Дев над головою и ну колотить ею вправо и влево наседавших на него и корову волков. А другой рукой ухватил веревку, привязанную к рогам коровы, и потащил за нее животное.   Волки так и замерли от неожиданности в первую минуту. Откуда, дивились, мог взяться человек? Но не долго смущались они внезапным появлением Дева с его дубинкой. С новым оглушительным воем приступили они к нему и к корове, норовя загрызть и человека и животное крепкими, острыми зубами. Дев не растерялся, однако. Работала его дубинка. А сам он, под отчаянный вой хищников и мычание коровы, окруженный со всех сторон волками, двигался по направлению к своей сакле.   Вот и она стоит, вся облитая сиянием месяца. Крепко-накрепко заперты её ворота. Уснула Зара с детьми, позабыв отодвинуть запор у входа.   Стал изо всех сил стучаться в ворота Дев.   -- Отвори, Зара, отопри, во имя Аллаха! Волки одолели, отопри скорей!   Но Зара, как нарочно, не слышит крика. Видно, уснула крепко. Ни жалобного мычания не слышит, ни воя волков, ни просьб Дева, а голодные лесные хищники так и надсаживаются, что есть мочи, так и воют, норовя в то же время схватить за ноги Дева и его корову. Видит Дев -- плохо его дело... Наседают проклятые волки. Так и лезут, так и лезут на него, и нет от них защиты и спасения. Подумал он минуту, другую... Смерил глазами забор: больно высок, не перепрыгнуть его корове. И вот осенила взволнованную голову Дева новая мысль, хорошая мысль. Сам пророк вдохнул ее ему вместе с дыханием ночи.   Напряг все свои силы, все мускулы Дев. Схватил сильными руками поперек туловища корову и перебросил ее через забор, во двор усадьбы. А за нею следом и сам перепрыгнул. Завыли от обманутой надежды одураченные волки и, беснуясь и кусая друг друга, со всех ног кинулись в лес искать другой добычи.   А Дев чуть не прыгал от радости, избавившись от лихой беды, и благодарил Аллаха за спасение.   Глаз не сомкнул Дев всю эту ночь.   И от радости не спалось ему, и гордость его одолела. "Вот какой я силач-богатырь! -- думалось Деву. -- Небось, не найдется, пожалуй, другого такого во всем мире джигита-силача?"   Хотелось ему разбудить жену и рассказать ей все: как нападали волки, как перебросил он корову через забор, и похвастать перед нею своей богатырской силой. Да неловко стало ему. Что она такое -- Зара? Женщина! А женщина разве сможет оценить силу такого богатыря, как он? Сама она слабая былинка перед ним, Девом. Аллах с нею! Пусть спит и видит райские сады пророка во сне. А ему, Деву, все же надо померяться с кем-нибудь силой, похвастать перед другим таким же, как он, сильным, узнать, есть ли такой другой богатырь, как он, Дев, на белом свете?   До утренней зари не спал Дев. А как брызнуло солнце на вершине гор алым потоком лучей восхода, вскочил он со своей деревянной тахты, набросил на себя бешмет, нахлобучил на голову папаху и, не говоря ни слова жене, ушел тайком из дома искать человека, который смог бы померяться удальством и силой с ним, джигитом, Девом-богатырем.   Идет густым темным лесом Дев, по узкой, едва заметной тропинке. Шепчут что-то столетние каштаны, дубы, шелестит орешник, неслышно лепечут высокие травочки. Белки прыгают по ветвям дерев, барсук пробирается к реке на водопой. Зайчонок высовывает из зеленой травы свою острую мордочку. Где-то шумит река и булькает серебристыми струйками, рассказывая свою вечную сказку. Вот сверкнул ручей за кущей деревьев. Открылся взорам Дева покатый берег. У берега на большом камне сидит человек и удит рыбу. Посмотрел на него Дев и ахнул. Такого огромного человека он еще и не видывал. Пробрал невольный страх Дева перед великаном, подошел к нему и сказал:   -- Помоги тебе Аллах с ангелами! Хорошо ли клюет рыба нынче?   И вдруг, взглянув на удочку, которую держал великан, отступил в изумлении Дев. Не простое удилище было в руках рыболова, а огромный, тяжелый и толстый брус, точно толстый ствол векового каштана держал он в своих исполинских пальцах.   -- Знаю, зачем ты пришел сюда, Дев, -- произнес рыболов с усмешкой, -- ищешь человека, который был бы сильнее тебя. Попробуй померяться со мною силою. Возьми этот брус в руки, и ты увидишь, кто сильнее -- ты или я?   И он протянул Деву свое огромное удилище.   Тот едва только взял его, как выпустил из рук и отступил от воды, обливаясь потом. Страшная тяжесть удилища едва не сбила его с ног.   Усмехнулся снова рыболов-великан и сказал Деву:   -- Удивляет тебя моя сила, сын мой! Пойдешь дальше и не таких еще силачей встретишь по дороге, Ступай вдоль берега реки.   Поклонился рыболову Дев, преисполненный уважения к его силе, и пошел по указанному ему пути. Вскоре увидел он второго рыбака-великана, закинувшего в реку такое огромное удилище-дерево, которое совсем пригнуло к земле Дева, когда он, по предложению рыболова, взял его в руки.   И до третьего рыболова дошел берегом Дев. Удилище этого последнего едва не задавило его на смерть под собою.   Прощаясь с Девом, третий великан сказал:   -- Там, на горе, ты увидишь поляну, на поляне стоит сакля, а в сакле живет женщина, сила которой превосходить силу всех нас троих, взятых вместе.   Любопытство разобрало Дева. Захотелось увидеть женщину-богатыря, и полез он на вершину горы, указанной ему третьим рыболовом-великаном. Вот и горная вершина. Дивный луг раскинулся на ней перед глазами Дева. Самые прекрасные цветы востока пестреют здесь и там роскошным бархатным ковром. Благоухают цветы медвяным ароматом, а мотыльки переносятся с цветка на цветок нарядным роем в прозрачном воздухе летнего утра. Посреди лужайки высится темной громадой исполинская сакля, сложенная из гигантских бревен. На пороге сакли сидит старая, как лунь, седая, старуха-великанша и прядет шерсть.   Увидел огромную старуху Дев и... испугался. Сам он казался таким ничтожным и маленьким перед нею.   -- Да будет над тобою благословение Аллаха! -- произнес Дев заплетающимся от страха языком. -- В гости пришел к тебе, госпожа. Не прогневайся за это!   -- Сам Пророк строго наказал людям свято почитать гостей, -- произнесла в ответ старуха. -- Странник, посланный Аллахом в саклю хозяина, должен чтиться им, как ангел и гонец из рая. Входи без страха, сын мой. Я спрячу тебя от глаз моих сыновей-великанов, которые охотнее едят человеческое мясо, нежели лесную дичь и рыбу.   И, сказав все это глухим, как трубный звук голосом, старуха-великанша ввела в дом не помнившего себя от страха Дева, вырыла ему посредине сакли, в земляном полу, яму своим огромным веретеном и опустила его туда. А отверстие ямы прикрыла доскою. Сквозь небольшую щелку Деву было видно, как с последними лучами солнца открылась дверь сакли, и три огромных, знакомых ему уже, рыболова-великана вошли в саклю.   -- А где же тот глупый человек, матушка, которого мы послали к тебе! -- забасили дни все трое в один голос, и от этого страшного баса, казалось, задрожала земля.   -- Мы нарочно отправили его к тебе, чтобы ты приготовила нам из него блюдо на ужин, -- произнес старший из братьев.   -- Нынче плохой улов, рыба не клюет совсем, -- вторил ему средний, -- не грех отведать и человечьего мясца.   -- Подавай его нам, матушка, мы сами справимся с ним! -- крикнул младший, и все трое бросились искать спрятанного Дева. Напрасно старуха убеждала их, что по обычаю горцев грешно бить гостя, что по адату страны; гость священная особа, -- сыновья не послушались её и вытащили чуть живого от страха Дева из его ямы. Потом они посадили свою жертву на пол, посередине сакли, а сами заняли три угла горницы, предложив матери занять четвертый.   -- Мы хотим, прежде нежели его съесть, -- загудел старший из сыновей, -- позабавиться хорошенько этим глупым человеком, зазнавшимся через меру и вообразившим себя таким же силачом, как мы.   Тут все четверо вытянули губы и начали дуть на Дева.   И точно осенний вихрь наполнил в ту же минуту саклю. Налетел, закружился по хижине, подхватил, как щепку, Дева и стал носить его в дикой пляске по всей горнице, как оторванный от ветки дерева слабый листок. Завертелся, запрыгал, закувыркался Дев слева направо, справа налево. Запрыгали с ним полы его бешмета, слетела папаха с головы, задрожали бессильно ноги в старых чевяках. То подпрыгивая, как мячик, катался он из угла в угол, то отлетал к окну, от окна к стенке, из одного конца сакли в другой.   Смотрели на него великаны, дули все сильнее и сильнее и хохотали до слез, забавляясь своей выдумкой. А старуха-великанша, мать, думала в это время, как бы сдержать данное Деву слово и выручить его, из беды. Думала, думала и придумала старая.   -- Сынишки родимые,- -- запела она голосом, похожим на вой горной чекалки, -- не довольно ли позабавились мы?.. Я другую затею придумала, куда смешнее. Глядите на меня и делайте то же... Умрем со смеха!   С этими словами она стала дуть под Дева.   Последовали её примеру и сыновья. Снова поднялся бешеный вихрь в сакле вдвое сильнее предыдущего.   Теперь уже не катился, подпрыгивая от полу, как мячик, Дев, но как пушинка, взвился он на воздух, взлетел в трубу великановой сакли, перелетел в один миг все пространство до своей усадьбы и влетел в ворота, в дверь собственной сакли. Там он наткнулся со всего размаха на жену свою Зару и пребольно ударился лбом о каменный таганчик с похлебкой, который она держала в руках. Упал и вдребезги разбился таганчик... Разлилась похлебка... Огромная шишка вскочила у Дева на лбу...

? ? ?

   -- Ха, ха, ха, ха!.. -- раздается вдруг хохот княжны.   -- Что это? Бог Всесильный!   Смолкла старая Барбалэ, оборвала рассказ.   -- Ха, ха, ха, ха!..   -- Создатель Гори, Грузии и всего мира! Будь милостив к нам!   Бросилась к Нине-джан, хватает смуглыми руками плечи девочки.   -- Батоно-князь! Батоно-князь! -- кричит, как безумная, старуха. -- Воды и таз... воды и таз скорее...   -- Ха, ха, ха, ха! -- заливается княжна хриплым смехом, а алая пена и кровь так и брызжет у неё изо рта.   Кровь льет фонтаном, но лицо проясняется, и глаза становятся светлее с каждым мгновением, и багровый лобик и щечки принимают свой прежний, нормальный цвет.   -- Велик Бог, Творец гор и неба, зеленых чинар и розовых кущ! Лучше Нине-джан... Удалось рассмешить больную старой Барбалэ её сказкой, лопнул в горле от смеха ужасный нарыв! Спасена маленькая княжна! Спасена!   Князь Георгий глазам не верит.   Подает полосканье, вату, полотенце, а у самого лицо сияет, как солнце весной.   -- "Нина-джан, дочка любимая, сокровище его, спасена, спасена!"   -- Глупый Дев спас! -- лепечет Барбалэ, и слезы льются потоком из старушечьих глаз.   -- Ты спасла мне дочь, Барбалэ! Святая Нина да сохранит тебя долгие годы на радость нам всем, верная старуха!   Князь и служанка обнялись, как родные. Смахнул слезу Михако, старый казак, нависшую на конце сивого уса, предательскую слезу.   А Ниночка не хрипит уже больше... Нет предсмертного глухого клокотанья удушья в освобожденном горле. Избавлена больная гортань от нарыва. Свободнее и легче дышит больная.   Смех спас ее, спасла сказка про глупого Дева, вообразившего себя силачом, спасла старая, верная Барбалэ, милая, верная, преданная, как никто, Джаваховскому роду Барбалэ.   -- Испытанное средство, -- лепечет она, сияя от счастья, покрывая несчетными поцелуями лицо своей Нины-джан, своей звездочки восточной, солнышка светлого, -- говорила я -- испытанное. Старые женщины в аулах, горянки, так лечат, и наши грузинки не раз сказывали: рассмешишь -- от смерти спасешь. А только рассмешить не всегда можно, вот беда!.. Но тут помог Дев-джигит меднолобый, и слава и честь ему от княжны!   И сама смеется, тихо смеется счастливым смехом старая Барбалэ.   И целует, без счета целует княжну.  

Седьмое сказание старой Барбалэ.

Невеста водяного царя

     Опять лето.   Опять спеет янтарный виноград на солнце.   Опять наливаются соком под тонкой эластичной, кожицей ягод пышные грозди на кустах. Опять багряно рдеют розы, и кровянисто-алые, как кровь и пурпур, и темно-красные, бархатистые, почти черные, и палевые, как топаз, и молочно-белые, и нежно-розовые как зори в мае.   В каштановой аллее, что спускается к реке уступами, тенисто и прохладно. Кругом зато душно от зноя. Сохнут губы, накаляется тело. Влагой обильно покрыты лица. Жарко.   -- Ой, задохнусь, душенька-радость, -- кричит Бэла и смеется, -- сердце сердца моего, умру сейчас, черноглазая джан!   -- Жива будешь! Ишь, избаловалась у себя в ауле. Небось, в жару не выглянешь за порог сакли, -- вторит голосу молоденькой тетки звонкий Нинин голосок.   -- На Койсу хожу по жаре купаться, райская пташка садов пророка! Студеная водица в Койсу. Ай, хорошо! -- сверкая белыми зубами, восторженно лепечет татарочка,   -- Неправда! Неправда! В ваших Койсу джайтан копыт не умоет по весне, да осенью вода только и есть в ваших Койсу, а летом в них хоть дыни сажай, так сухо! -- хохочет княжна и звенит далеко серебряный колокольчик милого голоска Нины, -- вашим Койсу далеко до Куры нашей. Гляди, воды сколько! На весь мир хватит! Пойдем купаться вниз!   -- Бирюзовая Нина, а не страшно? -- боязливо поглядывая в сторону хрустально-сонной, зеленовато-мутной реки, шепчет дочь Хаджи-Магомета.   -- Вот выдумала тоже! Или боишься, что водяной джин тебе нос откусит, горная коза?   И хохочет юная грузиночка, так хохочет, что не только в предместье Гори, на самом городском базаре слышно.   -- Эй, Барбалэ, неси простыни, мы с Бэлой-красоточкой идем купаться! -- властно звучит минутой позже звонкий голосок. Повелительные в нем отцовские нотки. Нельзя ослушаться. Рассердится Нина-джан.   Выползает из-под навеса кухни старая Барбалэ с двумя простынями.   -- Ишь, что выдумали горные серны! Обед время готовить, а они купаться. Вот еще!   -- Ну, ну, не сердись, не ворчи, Барбалэ, не то состаришься рано, -- кричит княжна и неудержимо заливается смехом. -- Уж кажется старее Барбалэ и быть нельзя. Седой Эльбрус-великан разве ее старше да Казбек мохнатый там в небесах...   И Бэла смеется. Сверкают газельи глазки, блестят белые миндалины зубов. Обе девочки прыгают вниз по уступам, туда к берегу, к самой воде.   Пыхтя и отдуваясь, спешит за ними Барбалэ.   -- Выдумщицы, проказницы, скажу батоно-князю, достанется ужо вам.   Вот и река. Журчит и ропщет. Чуть дышит от зноя мутновато-зеленая Кура в берегах изумрудных. Дальше горы. Благодать!   Сонно кругом. В жару ни души на берегу. Купальня князя ютится одиноко. В нее вбегают обе девочки. За ними Барбалэ. Хлопает дверь.   -- Стой! Не входи в воду, княжна-радость, Нина-джан! Стой, не входи! -- внезапно оживляясь, тревожно кричит старуха.   -- Что ты, Барбалэ? Аль и ты водяных джинов боишься? -- смеется Нина.   -- Молчи! Молчи!   Быстро опускает руку в карман Барбалэ, вынимает оттуда блестящий камушек и, размахнувшись, бросает его в воду.   -- Господь и Святая Нина, будьте милостивы к ним, -- шепчут чуть слышно блёклые старческие губы.   -- Что это значит, Барбалэ?   -- В первый раз купаетесь нынче, надо умилостивить джинов воды, а не то случится с тобою то, что случилось с глупенькой девушкой Тамарой из Мцхета.   -- А что с ней случилось? Что? -- так и всколыхнулись обе девочки, и тетка и племянница, впиваясь загоревшимися глазами в лицо старой Барбалэ.   И про купанье забыли обе. Чуют занятное что-то. Новую не то сказку, не то быль.   -- Расскажи, светик жизни, солнце счастья, расскажи! -- зашептали обе в раз, подбегая с двух сторон к старухе.   -- Ума решились! А обед? А пилав кто будет варить нынче? А аладьи с персиковым сиропом кто спечет? Вы, что ли, разбойницы, непоседы?   Обеими руками открещивается старая Барбалэ. Да, видно, не в добрый час сорвалось у неё слово. Не отвертеться все равно. Не прослушав сказки, не пустят ее из купальни.   -- Говори, персиковая, говори, медовая, виноградная, сладкая, говори!   Так и вьется вьюном, так и ластится княжна-красавица, так и сияет умильными глазками в лицо няньки-служанки.   Вздохнула Барбалэ. Поняла -- нельзя отвертеться. Присела на приступочку у воды между двумя любимицами и начала ровным певучим голосом свое сказание.

? ? ?

   Была у старого грузина Дато, что держал духан под горою, по проезжему тракту, дочка. Тамарой звали. Красоты неописуемой. Джигиты по ней с ума сходили. Таких очей, черных, как две бездны в горах, других не встретить на свете; таких губок -- двух кизилевых ягод -- не увидеть нигде. И щечек, похожих на спелые персики, тоже. А распустит Тамара черные косы свои, ну точь в точь черная туча в грозу-непогоду. Ресницы -- что стрелы, брови -- две темные змейки, а стан у неё так тонок и гибок, что готового пояса нельзя было во всей Грузии для красавицы сыскать. Уж больно тонка была Тамара.   Старый Дато души не чаял в дочери. Одна она у него была. Жена умерла давно, другими детьми не благословил Господь. Как не дорожить единственным детищем одинокому старику?   Многие женихи сватались за нее. Всем отказ, -- больно горда и высокомерна была девушка.   Князья, уздени, беки, свои и горные, все не подходили. Последние и веру ради неё менять решались и коран свой нарушить и грузинскому христианскому Богу кланяться хотели -- все из любви к красавице, а она и слышать о таких женихах не хотела.   -- Не пойду ни за узденя, ни за бека, ни за князя, ни за дворянина, -- гордо говорила красавица, -- за царя выйду или ни за кого.   -- За какого царя? -- изумленно спрашивал дочку Дато.   -- За земного, за горного, за водяного -- все едино, лишь бы царская власть у него была! -- шутливо отмахивалась она.   Шутила-то шутила Тамара, а в душе лелеяла тщеславную мечту: выйти замуж за такого человека, власть и могущество которого равнялись бы её красоте.   Отступились мало-по-малу женихи от девушки. Видят -- недоступно для них сердце и рука красавицы, насилу милы не будут.   И перестали надоедать Дато-духанщику. Прекратили свои посещения. Опустел духан. Стали реже наведываться в него гости. Стали хуже идти дела. Рассердился на дочь старый Дато. Стал попрекать ее.   -- Вот, мол, отвадила гордостью своей всех посетителей. Обеднели мы. Последний байгуш (нищий) теперь не посватается... Вот тебе и царица.   Обижалась на такие речи Тамара, уходила плакать на озеро, что лежало в горах, позади духана. Садилась на бережок и мечтала.   Я ли не красавица, я ли не завидная невеста, а вот нет-таки могущественного человека, который бы посватался за меня...   Сидит она, как-то раз, на бережку и тоскует. А день давно уже миновал. Вечер спустился над горами, заглянул в ущелья и в долины и замер над озером, такой нежный, тихий, прозрачный и голубой.   Тихо поднялся туман от озера и окутал берег.   И видит Тамара: выделяется из тумана что-то серое, в широкой хламиде, непонятно-расплывчатое, большое.   Мало-помалу обрисовываются неясные очертания, определеннее становятся формы видения. Теперь уже Тамара может разобрать что это такое.   Огромного роста, страшный и уродливый человек выходит из недр озера, одетый во все серое, точно облаком окутанный, с развевающимися по ветру зелеными кудрями. Зеленая борода до пояса. Огромные руки и ноги обвиты запястьями из стеблей водяных лилий и водорослей. А на зеленых кудрях -- корона из белых цветов подводных. И синие глаза обращены прямо в лицо Тамары.   Испугалась девушка. Вскочила на ноги, хотела бежать от серого великана. Но синие глаза словно приковали ее к месту, словно заворожили ее.   Поднял руку водяной дух и произнес голосом, похожим на стон озера в бурю:   -- Добрый вечер, красавица, давно я заприметил тебя, как ты приходишь сюда после солнечного заката горевать и печалиться на судьбу свою. Не тоскуй, звезда очей моих, не горюй о том, что не нашлось тебе жениха по сердцу. Права ты во всем, Тамара. Такой красавице не бывать женой ничтожного грузинского князя или горца-бека. Самому царю такая жена пара. Слушай, девушка, что буду я тебе говорить... Давно я приметил тебя, я, водяной царь -- могучий Вод, повелитель рек и озер нашей страны. И полюбилась ты мне, красавица... Захотел я отличить тебя, сделать супругой своей, сделать царицей подводной... Согласись полюбить меня, прекрасная... Я ли не могуч и не силен! У меня есть роскошный хрустальный дворец, увитый водорослями, есть тенистые сады из высоких тростников, есть целые полчища рыб, мне подвластных, есть прелестные рабыни, зеленоокие русалки, что пляшут день и ночь, забавляя меня... Сила и власть мои огромны в подводном царстве, и я разделю их с тобою, если ты полюбишь меня... А вот взгляни и на те одежды, которые должна ты будешь носить, как водяная царица.   И, сказав это, нырнул обратно в озеро повелитель водных джинов. Нырнул и выплыл снова. Теперь в руках у него была тончайшая пряжа, отливающая серебром в лунном свете, вся затканная жемчугами. А на огромной ладони лежала прелестная царская корона и хрустальные башмачки.   Тамаре, не носившей ничего, кроме заплатанного бешмета и дешевых шальвар, вся эта роскошь помрачила рассудок.   И старый Вод с зеленою бородою не казался ей больше таким страшным, как прежде.   А повелитель джинов протягивал ей драгоценное платье и нашептывал в это время:   -- Согласись быть моей женой и водяной царицей, и я окружу тебя такой роскошью и властью, какая тебе и не снилась никогда... Падать ниц будут перед тобой мои джины и русалки и предупреждать каждое желание твое... На ложе из лилий будешь ты отдыхать, прекраснейшая из дев Востока, а есть станешь такие редкие яства, каких не пробовал даже сам турецкий султан... Лишь только взойдет луна на небе, ты станешь выплывать с русалками, будешь резвиться и заводить пляски на хрустальной поверхности и песнею своей тревожить сладко сердца смертных. А сама ты не умрешь никогда, но по прошествии десяти сотен лет расплывешься туманом над землею... Вся твоя жизнь будет один сплошной праздник, и я, старый царь, склонюсь перед тобою со всем моим водяным народом, прекраснейшая жемчужина мира...   При последних словах Вода вздрогнула всем телом Тамара. Всколыхнулось сердце тщеславной девушки, затрепетала она.   Гордо выпрямилась статная её фигурка.   -- Из дочери духанщика-бедняка царицей стану! -- прошептала она надменно и, бросив горделивый взгляд вокруг, смело протянула руку водяному духу.   Вспыхнули, как молнии, синие очи Вода. Схватил он в объятия красавицу и, прежде нежели успела крикнуть Тамара, исчез с нею под водою...   С тех пор немало лет уже прошло. Живет Тамара царицей в подводном хрустальном дворце, спит на мягком пушистом ложе из белых лилий, ест редкие яства с жемчужных раковин-тарелочек, одевается в ослепительной красоты ткани и носить корону из синих аквамаринов на черных кудрях.   Целые полчища рыбок даны ей в утеху, целые сотни зеленооких прислужниц-русалок окружают ее. Пляшут, тешат ее играми, забавляют всячески.   А она тоскует. Тоскует царица подводная, несмотря на всю эту роскошь, все богатство и власть...   Несносна, скучна вся её жизнь в хрустальном дворце. Скучает она по земле, по зеленым долинам, по высоким утесам, по голубому небу, по родному духану, даже по прежней нищенской жизни у отца. А больше всего по отце, по старом Дато, скучает Тамара.   Xочется ей на волю, домой. Всю свою царскую власть, все свое богатство отдала бы, всю свою долгую тысячелетнюю жизнь русалки, -- лишь бы год, лишь бы месяц побывать дома, на земле, а там хоть и умереть.   Но нельзя этого никак сделать. Не возвращает Вод земле своей жертвы. И тоскует, и мечется царица у себя, в подводных палатах из голубого хрусталя.   Стонет и плачет Тамара, сверкает молниями глаз на своих прислужниц, и тогда закипает обычно спокойная поверхность озера, поднимается ветер, и перекатываются с грохотом от берега к берегу белые кипучие седые валы.   -- Буря на озере! -- говорят тогда в духане, а старый Дато тихо вздыхает при этом, вспоминая утонувшую дочь...

? ? ?

   Барбалэ кончила сказку.   А Нина-джан и козочка Бэла все еще сидят, приумолкшие, и робко поглядывают в мутные воды Куры,   И мнится обеим: вот -- вот выглянет из темной поверхности реки черная голова в аквамариновой короне и взглянут на них печально и жалобно большие страдальческие очи водяной царицы...   И жалостью полны сердца девочек -- и смелой красоточки Нины, и молоденькой Бэлы-горянки -- и думают обе о глупой Тамаре, променявшей вольную жизнь на холодный водяной чертог...     Восьмое сказание старой Барбалэ.   Веселый джин.     Короткая, мокрая ветряная зима, с метелями в горах, с бурями в долинах, миновала.   Веселою весеннею дымкой заволоклась природа. Голубоватый фимиам поднялся из хрустальной кадильницы и окутал горы. Звонко запели ручьи, загремели по скатам, побежали в низины. Запело свои нежные песни пернатое царство, зашумела молодая листва каштанов, весело-весело засверкало вечное солнце на бирюзовом пологе небес.   Опять весна, радость, песни, веселые всплески, аромат цветов и золотые потоки солнца.   Нынче не праздник, но как празднично выглядит природа. И горы, и небо, и земля...   -- Седлай Шалого, Абрек! Поскачу в ущелье!   Княжна Нина, нарядная и розовая, как бабочка, как райская птичка, влетает в конюшню.   -- Была на Куре! Ах, славно! И в нижних виноградниках была у старого Илико -- еще лучше! А сейчас в горы! В горы! Скорее седлай мне Шалого, Абрек!   Говорит и смеется. Звенит сотнями звонков юный голос, а сама, как царевна из сказки.   Голубые шальвары, белый бешмет, папаха с алым донышком. Серебряные газыри на груди так и сверкают на солнце, черные кудри рассыпались по плечам.   Абрек смотрит и не налюбуется маленькой госпожой.   Только вдруг сдвигаются растерянно черные густые Нинины бровки. Хватается за пояс...   -- Где мой пояс?   Сейчас только надевала его перед зеркалом, золоченый пояс -- позументик, разукрашенный зеленоватой кавказской бирюзой.   -- Куда он девался? Только что сама в руках держала, надевал а и вдруг исчез. Куда он мог деваться?   Мчится в дом княжна по чинаровой аллее, вбегает стрелою в кухню.   Там, в клубах пара, орудует Барбалэ.   -- Барбалэ, милая моя, старая Барбалэ, где мой пояс?   -- Пять минут тому назад держала в руках, говоришь, моя радость? -- пытливо осведомляётся старуха   у княжны.   -- Пять минут.   А никуда но спрятала? А?   -- Ну вот еще! Будто я не помню!   Подумала-подумала Барбалэ и наконец сказала:   -- Стало быть веселый джин унес, не иначе.   -- Кто?   Глаза у княжны разом вспыхивают от изумления и любопытства. Два черные горящие факела так и впились в лицо Барбалэ.   -- Ну да, чему удивляешься, сердце мое? Унес весенний веселый джин, маленький весенний джин. О, он любит такие шутки!.. Давно что-то про него не было ничего слышно. А теперь, очевидно, опять появился, проказник. Всю зиму спал веселый джин под снежным сугробом неподвижно. Ударили первые лучи солнца, растопили снег, разбудили красавчика-джина с голубыми глазами. Проснулся джин и принялся за свои шутки... Ну, да мы сыщем твой пояс, не горюй, моя райская пташка.   Княжна слушает и недоумевает. Какой-такой веселый джин? Никогда она про него ничего не слышала!   А старая Барбалэ в это время с серьезным, сосредоточенным видом сняла алую ленточку с кудрей княжны, вышла на крыльцо с нею, спустилась со ступенек его к ближней чинаре, повесила ленточку на ветку её, украшенную молодой, только что нарядившейся листвой, и громко произнесла:   -- Веселый джин! Веселый джин! Красавчик с голубыми глазами! Возьми ленточку на память, верни пояс Нине-княжне!   -- Вот увидишь, золотая княжна моя, скоро пояс тебе вернет веселый джин, -- прибавила Барбалэ, обращаясь к Нине.   -- Неужели вернет? -- замирая от любопытства, осведомилась княжна.   -- Ну, понятно, зоренька восточная!   -- Да кто он таков, этот веселый джин? -- спросила Нина. -- Расскажи мне о нем, о веселом джине!   -- Подожди, Ниночка, после расскажу. Надо сперва работу окончить.   -- Нет! Нет! Сейчас! Сейчас расскажи!   Ярко вспыхивают глазки Нины. Шумно прыгает на шею старой няньке.   -- Расскажи, сердце мое, расскажи!   Можно ли отказать, когда просит Нина?   И покачивая седою головою, начинает рассказывать старая Барбалэ.

? ? ?

   Каждую весну, как только зазеленеют внизу долины, зацветут первые персиковые деревья, зашумит старый орешник, -- из чащи выбегает хорошенький юный веселый мальчик-крошка.   Ростом в вершок, не больше, а такой красавчик, какого не сыщешь ни на земле, ни на небе среди ангелов Божиих.   Кудри -- золото, очи -- бирюза, губы -- лепестки роз, а сам весь смеющийся, звенящий.   Так и хохочет, так и заливается на всю рощу.   Личико все так и сияет.   А только не всем дано его видеть, не все способны слышать его смех. Иным кажется -- просто кузнечик где-то поет или бабочка.   Этот мальчик и есть веселый джин, веселый дух кавказских гор.   Проказник он большой. Чего только не выдумает, чего только не делает, чтобы подразнить людей, да посмеяться над людьми.   Что ни день -- то новая у него проказа, что ни час -- то новая шалость.   Шла старая Като за водой к источнику, шла глупая, старая Като. Несла в руках кувшин, а веселый джин как свистнет ей в самое ухо, как гикнет изо всей мочи, -- она на землю даже присела от страха, да как закричит, а кувшин то и выронила из рук. Упал кувшин и разбился на мелкие кусочки, на черепки.   Думает Като -- ветер у неё из рук кувшин выхватил, а на самом деле джин это был, веселый джин...   В другой раз вышел веселый джин прогуляться по низине, глядит -- убирают работники виноградник.   Подошел он, подкрался незаметно, бросил горсть песку в глаза одному, другому, третьему. А они как забранятся, как накинутся друг на друга, как начнут ссориться на весь сад.   -- Ага! Ты так то, Вано, подожди у меня! Песком бросаться? Что выдумал, баран туполобый! -- кричит один рабочий.   -- Сам ты, Михако, бросаешься, я это видел, чекалка ты лукавая из горных лесов, -- отвечает другой.   -- Нет, это Нико черномазый, а не Михако! Клянусь святой Ниной! -- возражает третий.   Слово за словом, и пошла перепалка   А веселый джин стоить, да тешится, весело смеется...   -- А ну-ка еще! А ну-ка еще! Подбавьте! -- кричит он...   И так постоянно. Без всякой цели, просто, чтобы напроказить, придумывает свои шалости веселый джин.   Узнал как-то джин, что красавица Маро любила юношу Дато. Ждали, ждали обручения, не могли дождаться.   Наступил день великий, наконец, для Маро и для Дато. Повели молодых в церковь.   Идут по дороге. Зурна играет. Девушки все в ярких платьях, джигиты стреляют из винтовок. Маро так и сияет. Еще бы! Первый красавец из аула в мужья ей достался.   Ну, и не вытерпел шалун-джин. Взял, да и свистнул в ухо Дато.   Тот от неожиданности как шарахнется, да прямо Маро головою в лоб. Даже затрещало у неё в голове что-то, и в тот же миг шишка на лбу выскочила.   Маро как рассердится, как закричит на всю улицу от боли и досады;   -- Что ты, Дато, дурачиться вздумал в такой торжественный час! Что ты, Дато!   А веселый джин уже успел ему свистнуть в другое ухо и шарахнулся Дато в другую сторону, прямо на будущую тещу.   -- Что ты, дурачиться вздумал, Дато? -- закричала и теща.   А джин опять свистнул жениху в ухо -- и стал он вдруг плясать и прыгать.   Смеются джигиты, смеются девушки. Вот так жених! В такую торжественную минуту -- и вдруг дурачится!   Посмотрела Маро на жениха, а тот не унимается, все прыгает, пляшет.   -- Не пойду я за такого дурака замуж! -- крикнула Маро.   И расстроилась свадьба Маро и Дато.   Вот что наделал проказник джин.   И много-много еще разных шалостей придумывал веселый джин. И все такие злые.   Но чаще всего смеется джин над рассеянными людьми. Чуть только рассеянный оставит какую-нибудь вещь не на месте -- джин тут как тут, либо подменит вещь, либо испортит, либо унесет ее далеко-далеко, где никто и искать не догадается.   Собрался Сумбат однажды на охоту, да не посмотрел, в порядке ли его винтовка. С трудом добрался до верхушки горы и нацелил винтовку на дикую козу, -- выстрелил, а вместо пули из винтовки песок полетел.   Спустилась Зафара из аула вниз к ручью за водой, да не доглядела, что кувшин чужой захватила. Джин уже тут, в кувшине дырку просверлил, и Зафара без воды в аул вернулась.   И так каждый день, каждый час...   Прослышали старики про проказы веселого джина.   -- Так вот кто так зло шутить рад нами! Не бывать же этому больше! Поймаем веселого джина и придумаем для него наказание.   В назначенный день собрались все старики на площади аула, уселись в кружок, все важные, угрюмые на вид. По бокам их стала молодежь.   На кровли саклей высыпали женщины, девушки, дети.   -- Глядите, добрые люди, сейчас начнется суд над проказником-джином! -- слышались их возбужденные голоса.   А веселый джин стоит, как ни в чем не бывало. Точно и не его вовсе судить собираются.   -- Раньше, нежели решить, какое наказание назначить джину, надо его самого поймать, -- замечает вдруг старик с длинной седой бородой.   -- Нет, раньше придумаем наказание, а потом уже решим, как его поймать, -- говорит другой, помоложе.   Кто принял сторону старика, кто молодого, и начался спор.   А веселый джин порхает тут же невидимкой и то одному шепнет на ухо, то к другому отлетает и твердит тихим шепотком -- одному:   -- "Нет, словить разбойника-джина сперва нужно, а потом уже судить его", -- другому же: "Нет, сперва наказание придумать надо, а потом словить проказника!"   А голубые глазенки джина сверкают лукаво, и златокудрая головка хитро-прехитро нагибается к спорящим.   Старики послушно следуют совету и все сильнее и сильнее становится спор между ними, закипел уж во всю. Один даже за кинжал было схватился. Еще минута -- и началась бы драка.   Вспорхнул в это время веселый джин во весь свой рост, вытянулся и закричал громко:   -- Эх, вы, недогадливые головы, обо мне заспорили, да не заметили, что я тут, среди вас. Поймайте-ка меня!   И на один миг веселый джин перестал быть невидимкой, на глазах всех замахал крылышками и в тот же миг скрылся из виду.   С широко раскрытыми ртами глядели люди вслед улетавшему джину, одурачившему их всех; еще сильнее заспорили -- кто из них виноват, что джин улетел безнаказанно...   А от джина-проказника только рваный пояс на земле остался, который он бросил, нарочно, улетая...   И продолжает веселый джин совершать над людьми свои странные шутки и проделки, и никто не может поймать его, никто не знает, где он: сегодня здесь, а завтра там... Но старые люди говорят, что можно его умилостивить подарками. Вот и я, -- закончила Барбалэ, -- повесила твою ленточку, княжна, на дерево и просила его вернуть твой пояс. Ведь джин вероятно и унес его, заметив, что ты его бросила...

? ? ?

   Замолкла Барбалэ и уставила в чащу каштанов свои старые глаза.   Туда же глядела и княжна Нина.   И казалось ей: мелькает среди зелени деревьев златокудрый мальчик-крошка с голубыми глазами и заливчато смеется над ней и старой нянькой, ласково, добродушно смеется. И от этого смеха еще веселее пробуждается дружная весна Востока, зеленее становятся деревья, ярче и роскошнее сияет солнце, слаще дышат первые весенние цветы...     Девятое сказание старой Барбалэ.   Кунаки Шайтана     Вернулась весна.   Вспыхнуло солнце, заголубело небо вверху, зазеленели внизу долины, зацвели персиковые деревья, зашумел старый орешник, защелкал в его зеленой чаще соловей...   Казалось бы, в весенние дни не должно быть тоски и грусти.   Но княжна Нина грустит, тоскует... Печальна княжна.   -- Что с моей яркой звездочкой? Что с моим лучом Востока? -- спрашивает старая Барбалэ.   -- Ах, сердце мое, видела я нынче коня в ущельях!.. Вот конь, Барбалэ, красоты чудесной!   -- Лучше Шалого? -- спрашивает, улыбаясь и делая изумленное лицо, старуха.   -- Шалый свой, любимый! А тот чужой, но на него зарятся взоры... Хочу такого! Ах, приобрести бы нам его! Не конь, а молния!.. Все бы, кажется, отдала за такого коня! Вороной он, черный, как ночь в стремнинах, глаза -- стрелы...   -- Молчи, молчи, джан черноокая! не говори так! -- изменяясь в лице, в испуге шепчет старуха. -- Разве не знаешь, какого коня ты встретила нынче? Не слыхала разве, какой конь-молния встречается в горных теснинах.   -- Какой конь? Какой конь, старушка моя?   И загорается любопытством и без того горячий, как угольки, взор Нины.   Барбалэ глядит на свою питомицу, потом крестится и шепчет, переводя взор на небо:   -- Храни святая Нина, великая защитница Грузии нашей, от встречи с таким конем. Он от Шайтана послан, от самого Шайтана, от черного духа бездны... Княжна, радость моя, храни тебя Господь от встречи с таким конем! Рассказать тебе о нем, свет очей моих, розан нашей долины?   -- Расскажи, расскажи, конечно... Скорее рассказывай, старая Барбалэ!   И, как была в бешмете и шальварах, с казацкой нагайкой в руке, не успев переодеться после бешеной скачки верхом по горам и долинам, княжна Нина опустилась на тахту и теми же горящими любопытством глазами впилась в лицо няньки.   И старая Барбалэ начала свой рассказ.   Высоко, высоко, точно ласточкино гнездо, к откосу одной из самых высоких гор Дагестана, прилепился богатый аул со множеством красивых саклей.   Внизу, у откоса, зловеще чернела огромная пропасть, на дне которой мутно-серою лентою крикливо бежали пенящиеся, бурливые волны реки Койсу. Из аула доносились крики, веселые, торжествующие, точно там праздновали победу над врагами.   На площади аула, почти над самой пропастью, были разложены костры, на которых жарилось любимое кушанье горцев Дагестана -- шашлык из баранины. Кругом. костров расселись старики, вспоминая про былые походы, и, от времени до времени, раздавались старинные песни, в которых восхвалялась храбрость дагестанцев.   Но вот на площадь, вышли юноши и вывели своих коней.   Быстрые, ловкие, огневые, выстроились кони. Ноздрями поводят, глазами сверкают, так и рвутся вперед -- не удержать.   Вскочили на своих коней юные наездники-абреки, взметнули нагайками и понеслись вперед, как тучи, как ветер, как стрелы...   Несутся юноши, то спускаясь с седла на землю, то опять поднимаясь. Один только отстал, позади всех плетется...   Смеются над ним абреки, смеются старцы, смеются девушки, которые высыпали на крыши, чтобы посмотреть, как джигитуют юные жители аула.   -- Гарун! Гарун! -- кричат отовсюду неудачливому всаднику. -- Ты коня себе на спину посади, так скорее доскачешь...   -- Ну и конь, ну и всадник! -- смеются девушки. -- Шашлык тебе жарить, Гарун, а не с юными абреками по горам гоняться.   Точно кинжал врезался в сердце Гаруна, такой обидой отозвались в нем эти крики.   Сам он знает, что конь у него плохой, но что поделаешь? Где достать ему другого коня? -- Беден он, Гарун. У отца его нет денег, чтобы купить cынy другого коня.   Добрая лошадь у каждого жителя Дагестана -- его добрая слава. Но такая лошадь, как та, что у Гаруна, не может считаться "доброю славою".   Больно, обидно Гаруну. Из себя он красавец, статный, сильный, черноокий, а конь плох...   Девушки смотрят, пальцами на Гаруна указывают, смеются...   -- Ну и конь, ну и всадник! -- кричат они. -- Куда ты с таким конем с другими соперничать вздумал! Достань коня лучше, тогда можешь и гоняться с абреками во славу Аллаха.   Засверкали глаза Гаруна от гнева, лицо побледнело от злости.   Соскочил он с коня, бросил его посреди дороги, а сам бегом пустился в сторону от аула, в глухое горное ущелье, куда нога человеческая не проникала, где бродили стадами горные туры и козы.   Бросился на землю у самого края бездны Гарун и взвыл, как дикий, на все ущелье:   -- Где достать коня?.. Негде взять... Бедны мы.. Нет денег в сакле отца, чтобы купить Гаруну коня другого... Изведут Гаруна лютые насмешки... Не жить Гаруну на свете... Лучше горному туру живется, лучше чекалке дышится, лучше змеям и гадам, нежели Гаруну-беку-Наида...   И зарыдал Гарун. Зарыдал так громко, что, казалось, зарыдали и горы, и бездны, и самая земля вместе с ним.   И вдруг, в плотно обступивших горы вечерних сумерках стало надвигаться что-то огромное, серое, выплывая прямо из бездны.   Стало это серое надвигаться на Гаруна, все еще распростертого на краю бездны. Вот уже принимать формы стало... Вот уже различить можно: лохматая голова с седыми волосами, черные крылья, огромные глаза и козлиные рога на темени. Руки костлявые, цепкие; пальцы, словно ветви дерев, обнаженные от листьев. Огромный хвост черным потоком по краю бездны струится.   -- Гарун! Гарун! -- позвало горное чудище.   Вскочил на ноги Гарун. Вскинул глазами на страшилище, да как вскрикнет...   Даже волосы у него дыбом поднялись от страха. Весь дрожит, слова вымолвить не может, только зубами лязгает, как волк в горной теснине.   А страшное чудище снова говорит:   -Не бойся меня, Гарун-бек-Наида. Зла я тебе не сделаю... Я Шайтан, дух бездны... Я владею всеми этими пропастями и стремнинами... Могуч и славен дух бездны и все даст тебе, чего ты ни попросишь... Если горе у тебя, юноша. -- горе унесет за собою в бездну Шайтан; если просьба есть, -- выкладывай. Всякую просьбу исполнит... А горе у тебя наверное есть... Не даром же ты здесь ночью над пропастью рыдаешь. Говори свою просьбу. Помогу тебе.   Точно луч света пронизал ночную тьму, такою радостью наполнилась душа Гаруна. Куда и страх делся.   -- Дай мне, великий Шайтан, доброго коня. -- просит Гарун, -- такого коня, чтоб я на нем всех абреков перегнал и далеко их всех позади себя оставил, чтобы слава о моем коне пронеслась по всему нагорному Дагестану, чтобы люди дивились, на него глядя...   Подумал дух бездны и сказал:   -- Хорошо, юноша; дам я тебе такого коня. Из моих подземных конюшен подарю я тебе первого, лучшего скакуна, под одним, однако, условием: ты за это обещай со мной покумиться... Клятву дай быть моим кумом, кунаком значить... И первого сына, который у тебя будет, как только ему шестнадцать лет стукнет, мне в полное владение обещай отдать... Слышишь, в полное! Я его к себе. уведу и принцем бездны сделаю.   Замолк Шайтан, а Гарун белее своего белого бешмета стал...   Так вот за какую плату ему лучшего скакуна подарит Шайтан!   Страшно стало Гаруну, так страшно, что захотелось бежать в аул к людям, только бы не видеть горного чудища, не слышать его страшных слов.   И вдруг тихое, ласковое ржание достигло до слуха Гаруна.   Оглянулся Гарун и... не выдержал, вскрикнул от восторга.   Месяц выплыл из-за тучи и осветил своим нежным сиянием красавца-коня, внезапно появившегося перед ним.   Не конь то был, а диво. Тонконогий, породистый, глаза -- молнии, ноздри -- алые азалии со дна ущелий, грива -- шелк пушистый, хвост -- бахрома; сам весь так и лоснится и отливает серебром.   Вздрогнул Гарун, затрепетал от счастья. Глазами впился в коня-красавца.   Много коней на своем веку видел Гарун, а такого не видал. Нет даже у самого турецкого султана коня такого...   А дух бездны видит восторг Гаруна и шепчет ему лукаво:   -- Хорош мой подарок? Бери же его! Он твой! И за этого коня я от тебя требую лишь, ежели будет сын у тебя, -- чтобы ты мне его отдал. А только ведь у тебя сына может и не быть... Не женишься -- и договор наш пустим по ветру... А конь то все-же твой будет... Гляди, хорош конь... Ни у кого такого нет и не будет.   Вспыхнул от радости Гарун.   Его конь! Его!   Ему одному принадлежит красавец долгогривый. А сына у него может и не быть. Правду говорит дух бездны. Не женится он, Гарун, да и все тут.   И, не помня себя, вскочил на коня Гарун, прижался головой к его тонкой, блестящей шее и лепечет, как дитя, с счастливым смехом в самые уши коню:   -- Радость очей моих, гордость сердца моего, золотой луч звезды восточной!.. Ты мой!.. Ты мой!..   А дух бездны уже не прежним, а новым суровым голосом говорит снова:   -- Помни, как минет твоему сыну шестнадцать лет, присылай его сюда. А не то сам приду и возьму. А как силком его возьму -- худо ему будет. Не принцем бездны его уже тогда сделаю, а моим рабом -- слугою последним.   И снова, слыша эти слова, преисполнился страха Гарун. Но ненадолго. Вспомнил он, что никто его жениться не неволит. Не будет сына у него -- и договор с Шайтаном одной сказкой будет, сказкой, какою маленьких ребят пугают в аулах.   А конь у него останется. И какой конь!..   И, не помня себя от радости, ударил слегка коня Гарун и, громко крикнув: -- "Принимаю договор. Прощай, дух бездны!" -- в один миг скрылся из виду.   А вслед ему гром ударил и покатился по горам диким, страшным рокотом...   На разные голоса повторили удар этот горы и бездны, стремнины пропасти.   Дети проснулись в саклях аула и заплакали со страха...   А дух бездны захохотал и радовался всю ночь до утра и праздновал, кружась по горам в вихре бури, свой новый договор с человеком...   ?   Не обманул Шайтан. Дал такого коня Гаруну-беку, какого в целом мире днем с огнем не сыщешь.   Первым джигитом стал, благодаря этому коню, Гарун. Никто его перегнать не может, никто состязаться с ним теперь не смеет.   Со всего Дагестана сначала, а потом со всего Кавказа и других стран стали съезжаться на праздник, прослышав про удивительного коня.   Большие деньги давали Гаруну, лишь бы продал своего коня. Большие деньги давали, когда о заклад бились насчет быстроты бега Гарунова скакуна. Лучших коней приводили из конюшен и персидского шаха, и турецкого султана, и Белого Царя -- и всех перегонял конь Гаруна.   И деньги сыпались в карман его бешмета, как золотой песок с берега моря.   Стал богатым беком Гарун. Стал знатным. Ест на серебряной посуде, носит золотом шитые бешметы, коврами персидскими всю свою саклю украсил. Оружие в драгоценной оираве по стенам развесил; а коня, всю сбрую, седло и повод -- все камнями самоцветными разукрасил...

? ? ?

   Прошел год... Прошел другой... и третий...   Прослыл Гарун непобедимым абреком.   Старики всех соседних и дальних аулов дочерей своих ему в жены прочат.   А только хорошо помнить договор с шайтаном Гарун, Не женится он ни за что... И решил никогда не жениться.   Так решил Гарун, а судьба думала иначе.   Оседлал как то раз Гарун своего скакуна и поехал с ним в горы. Долго ездил. Жарко было. Солнце пекло и накаливало утесы. Притомился Гарун и подъехал к горному ключу напиться.   Подъехал, спешился, подошел к ключу и отступил от неожиданности...   -- Что это? Сон или правда?   У ключа, наполняя глиняный кувшин студеной водою, наклонилась девушка.   Такой красавицы Гарун еще не видывал.   Очи девушки, словно два отточенные лезвия дагестанских кинжалов, так и блещут, так и сверкают. Черные ресницы шелковыми навесами их накрыли; лицо у девушки -- снег стремнин горных; волосы черные, как тьма ночей восточных; уста -- две дикие пурпуровые розы горных стремнин.   -- Кто ты, звездочка неба восточного? -- спрашивает Гарун.   -- Лейлой-Зарой зовут меня, -- отвечает девушка.   Голос у неё сладкий. В самое сердце он Гаруна проникает.   Впился глазами в Леилу-Зару Гарун, любуется.   -- Вот бы мне такую жену! -- думает он,   И вдруг вспомнил про договор с Шайтаном. Нельзя ему полюбить ни одной девушки, нельзя жениться...   Вспомнил это Гарун, вскочил на коня, гикнул и исчез из виду.   Только не один ускакал Гарун: понеслась за ним следом и любовь к Леиле-Заре.   Вошла вместе с Гаруном любовь в его аул, в его саклю. Не дает покоя Гаруну, -- все про красавицу Леилу-Зару ему напоминает.   Не ест, не спит Гарун. И про коня забыл. Никуда его не тянет, сидит в сакле и печальную думу думает.   Много суток прошло, извелся, исстрадался Гарун. Не выдержал, оседлал коня и поехал опять к источнику.   Хоть одним глазком захотелось взглянуть на Леилу-Зару. Одним глазком.   Приехал, дождался её, как она к горному ключу за водой пришла. Увидел и решил, что жить без неё не может.   Сказал Леиле: -- "Будь моей женой!"   Согласилась девушка. Ей самой крепко полюбился Гарун черноокий на быстром, как вихрь, коне.   Леила-Зара была сирота; она поехала с ним в его аул, в саклю Гаруна, к его матери и отцу.   Свадьбу отпраздновали весело. Плакала чиангури, звенел сааз, девушки плясали лезгинку, а на улице абреки джигитовали до утра и стреляли из винтовок.   Женился Гарун на Леиле-Заре.

? ? ?

   Прошел год.   И опять плакала чиангури и заливался сааз. И опять стреляли из винтовок, джигитуя, абреки, а девушки плясали лезгинку...   В честь сына Гаруна и Леилы-Зары быль устроен праздник,   У Леилы-Зары и Гаруна родился сын, Магома.   И все веселились при его рождении: и старики, и юноши, и дети... Только один отец новорожденного малютки, Гарун, не веселился. Не ел, не пил, сидел бледный и суровый.   В эту ночь над аулом гроза разразилась, какой старики не запомнят. Гром гремел по горам так, что горы шатались...   Это дух бездны радовался рождению Магомы...   Хорошенький был ребенок Магома-крошка, а как подрастать стал, все на него дивились.   Смелое, гордое у него личико, точно он, Магома, не сын простого бека, а дитя самого султана; бесстрашные черные глазки так и сверкают мыслью и смелостью. Бешмет на нем сидит, как вылитый, а улыбнется -- словно золотая звездочка кивнет с неба.   Как цветок горной азалии красив Магома... А сам он смелый и отважный -- ничего не боится. Шести лет на любом скакуне проскачет... С утеса на утес, как дикая коза, над самой глубокой бездной перепрыгнет... А бороться с мальчиками начнет -- всех их победит, всех переборет.   Гордостью и красотою всего аула считается Магома. Все-то его любят, все на него не надышатся. Все, на него глядя, улыбаются счастливо, довольно.   Один отец не улыбается. Один Гарун смотрит печальными глазами на сына...   Незаметно, как горный цветок, растет Магома. И чем старше, чем краше он становится, тем печальнее, тем мрачнее на душе Гаруна.   Вот уже пятнадцать лет стукнуло Магоме. Не ест, не пьет Гарун. Смотрит на сына, и дрожит. Так и слышится ему постоянно голос духа бездны:   "Как только стукнет твоему сыну шестнадцать лет в полное владение мне его отдашь!.."   От жены Гарун таит свое горе. Пусть уж он один страдает. Зачем смущать душу Леилы-Зары.   Заметила Леила-Зара, что неладное что-то творится с мужем, и как-то вечером, когда они были одни в сакле, спрашивает:   -- Зачем печальны глаза твои? Что гнетет твое сердце?   Отвернул от жены лицо Гарун, брови нахмурил, молчит, глаза от неё прячет.   Но Леила-Зара обняла мужа, заглянула ему в лицо и говорит:   -- Не таи от меня горя! Милостью Аллаха легче тебе будет, если разделишь печаль твою со мной.   Взглянул на жену Гарун, увидел перед собою встревоженное, взволнованное личико, увидел добрые, любящие очи, готовые разделить с ним горе... Не выдержал и все рассказал, все поведал жене -- и про встречу с духом бездны, и про коня, и про договор с Шайтаном.   Горько плакала в этот вечер Леила-Зара, узнав от мужа его страшную тайну. Громко рыдала она в тишине сакли, пока наконец, обессиленная слезами, уснула.   Тут поднялся со своего ложа юный Магома и неслышно скользнул за дверь сакли.   Все от слова до слова слышал Магома, что рассказывал отец и теперь твердо решил пойти на край пропасти, вызвать духа бездны и упросить его изменить свое решение.   А в горах стояла черная-черная ночь... Непроглядной пеленою накрыла она все кругом. Только далекий месяц указывал юному Магоме путь куда идти. Он смотрел на месяц, шел вперед и думал:   -- Вызову духа бездны, предложу ему другое условие и избавлю отца от его печали.   Очень любил отца Магома и всей душой хотел помочь ему.   А ночь все надвигалась, все темнее, непрогляднее...   Пришел к страшной пропасти Магома, сел на обломок скалы подле самой бездны, да как крикнет:   -- Эй, ты, Шайтан, выползай, что ли! К тебе по делу пришел! Не всю же ночь тебя дожидаться!   Звонким эхом пронесся по горам звук молодого чистого голоса.   Всколыхнул он горы.   Дух бездны проснулся, разбуженный им, поднялся со своей постели и, расправив черные крылья, стал медленно подниматься над пропастью.   Выплыл весь из бездны и неожиданно очутился перед Магомой.   Вздрогнул Магома при виде Шайтана, хотел бежать, да вспомнил зачем пришел сюда и, как прикованный, остался на месте.   -- Эге! Вот ты какой, -- говорить; -- а и страшный же ты, Шайтан!   -- Зачем ты побеспокоил меня, мальчишка? -- суровым, страшным голосом обратился дух бездны к Магоме.   -- А ты не сердись, господин! Не даром я тебя вызвал, -- произнес Магома и тут же рассказал Шайтану все про горе отца.   -- Чего ж ты хочешь от меня? -- выслушав его, спросил дух бездны.   -- Избавь отца от лютого горя. Не дай проливаться слезам матери. Поставь, какие хочешь, условия, только не отнимай меня от родителей, -- попросил Магома.   Захохотал дух бездны. Захохотали с ним вместе и горы, и небо, и ночь, и пропасти...   -- Так вот оно что! -- произнес он, -- ну, так знай, избавить отца твоего от прежнего договора я могу, только если ты, юноша, найдешь в себе силы вынести испытания, которым я тебя подвергну. Как бы ни были они страшны, ты должен их вынести без единого крика и просьбы о помиловании. Если вынесешь, то останешься с твоими родителями, и я откажусь от тебя навсегда. Если же ты испугаешься, крикнешь, станешь молить о пощаде, -- ты погублен навеки и в эту же ночь, ранее положенного срока, не успев попрощаться с отцом и матерью, будешь моим. Согласен?   -- Согласен! -- бесстрашно отвечал Магома.   Едва только успел он произнести это слово, как страшный раскат грома пронесся по горам и потряс их. И в тот же миг откуда-то из-под земли выскочил огненный конь.   Пламя вылетало у него изо рта, ноздрей, глаз и ушей. Он издавал страшное ржание и бил копытами о землю. Молнии вырывались из-под копыт и искрами сыпались во все стороны. Огненным пламенем стоял хвост чудовища-коня за его спиной.   -- Садись на него! -- приказал дух бездны Магоме.   Едва только мальчик успел вскочить на коня, как тот взвился на дыбы, сделал отчаянный скачек и понесся с быстротою ветра по горам и ущельям, по горным тропам и утесам, перепрыгивая бездны и пропасти, то взвиваясь к самым вершинам гор, то опускаясь вниз в долины.   Дух захватывало у Магомы. Крепко вцепился он руками в гриву коня, рискуя каждую минуту свалиться и разбиться насмерть, или удариться головою о встречные утесы и скалы.   Огненный конь летел все быстрее и быстрее с каждой минутой, обдавая Магому пламенем.   Мальчик задыхался. Пот градом лился с него.   Руки и ноги слабели с каждой минутой. Голова кружилась. Вот-вот он выпустит гриву, и все пропало...   А конь все ускоряет шаг... Уже быстрее стрелы вьется он над самой бездной...   Холодный ужас сковывает Магому, леденит его кровь. Он готов крикнуть, готов молить о помощи и тогда разом прервется эта бешеная скачка, и он спасен...   Да, он спасен. Он будет тогда любимым сыном духа бездны... Но его отец? Мать? О, они изойдут слезами, они зачахнут с горя...   Нет, нет! Он, Магома, не допустит этого, хотя бы целый год длилась эта бешеная скачка.   Едва успел подумать это юноша, как конь взлетел выше гор, под самые облака, и оттуда ринулся в бездну, на самое дно её...   Магома до крови закусил губы, чтобы не крикнуть, и зажмурил глаза.   Когда он открыл их, то нечто худшее, нежели огненный конь, представилось его взору.   Вокруг него на дне пропасти толпились чудовища. Страшные, с человечьими головами, огромные жабы, исполинские змеи, костлявые старухи в образе ведьм, худые скелеты с улыбающимися черепами, маленькие духи бездны с высунутыми языками...   Все это прыгало, плясало и кривлялось, составив огромный хоровод вокруг него -- Магомы. Они рычали, пели что-то загробными голосами, и с каждой секундой круг их всё суживался и суживался, и они приближались все быстрее и быстрее, тесня Магому. Они жадно смотрели на него, щелкая зубами, готовые растерзать его каждую минуту. Они протягивали к нему мохнатые лапы и костлявые пальцы и вопили дикими голосами на тысячу ладов.   -- Подари нам мальчика, дух бездны!   И вот послышался вдруг страшный голос Шайтана:   -- Берите его! Он ваш!   Застыл от ужаса Магома, готовый вскрикнуть, молить о пощаде, но тут же перед ним мелькнуло измученное лицо отца, и он сдержался.   Зато страшный рев испустили чудовища и ринулись на него.   Но тут чьи-то невидимый руки подхватили Магому и вынесли его из бездны.   Один миг -- и он очутился на земле и жадно вдыхал горный воздух.   -- Иди! -- послышался страшный голос Шайтана, -- и счастье твое, если ты вынесешь еще последнее испытание по дорбге...   Магома, чуть стоявший на ногах от перенесенных ужасов и усталости, двинулся по горной тропинке... И вдруг огромная серая скала выросла на его дороге.   Испуганный и изумленный неожиданностью, он сделал шаг направо -- новая скала встала перед его глазами, налево -- такой же точно утес вырос перед испуганным мальчиком. Повернул назад Магома, -- а сзади над ним вздымается такая же гранитная стена, ростом до самых небес...   Точно живые, надвигаются на него со всех сторон скалы, заключив его в узкую маленькую, пещеру.   Куда ни шагнет Магома, всюду натыкается на холодный, твердый, непроницаемый камень.   А скалы подвигаются все ближе и ближе к нему. Вот они сейчас надвинутся вплотную, сейчас задавят его своей каменной грудью... Вот ему уже трудно, почти невозможно, дышать... Он чует холод смерти... Но голова еще работает, мысль кипит... Он еще жив, он дышит -- юноша Магома.   -- "Стоить только крикнуть, и я спасен, -- мелькает в его мыслях: -- Дух бездны избавит меня от смерти, сделает меня принцем своих пропастей и стремнин, и я не буду больше переживать этого ужаса".   И он готов, уже испустить крик мольбы о пощаде, но, точно наяву, представляется ему убитое горем лицо отца, рыдающая мать, их горе...   -- Нет! Нет! Ни за что!.. Пусть мне грозит смерть -- я не крикну! Я не дам торжествовать духу бездны! -- громко и бесстрашно произнес Магома. -- Пусть умру, раздавленный здесь горами, мои родители узнают, что я не в руках Шайтана, и Аллах снимет с отца его вину, -- заключил чуть живой, полузадушенный мальчик...   Едва он сказал это, как страшный гул пронесся над горами. Рухнули стены вокруг мальчика... Золотые звезды сверкнули с неба. Целая струя свежего воздуха влилась в грудь Магома.   Он был на свободе.   Дух бездны снова появился перед ним.   -- Храбрый юноша, -- произнеси дух бездны, -- пойди в свою саклю и скажи отцу, что ты спас его от большого горя. Дух бездны избавляет Гаруна-бека-Наида от его клятвы.   И со страшным гулом исчез на дне пропасти Шайтан.   Магома не шел, а летел домой, как на крыльях, точно невидимые светлые духи несли его на руках.   Вот аул... Вот и родная сакля... У дверей её отец с матерью сидят в ожидании Магомы.   Вспыхнул Магома, весь загорелся счастьем. Бросился на грудь отца и прокричал громким голосом:   -- Дух бездны берет назад свое слово, батюшка. Мы спасены! -- и рассказал все, что перенес, и слова Шайтана.   Не взвидел света от счастья Гарун после рассказа сына. Леила-Зара с рыданием обняла Магому.   Сошелся народ к их сакле. Девушки запели песни, абреки стреляли из винтовок.   Все славили Магому.   Только под утро разошлись по саклям.   А когда сошлись все снова обсудить на досуге храбрый поступок Магомы, то узнали странную новость: сбежал, исчез из-под навеса сакли конь Гаруна, подаренный Шайтаном.   Но Гарун не жалел его, не грустил по нем, не томился...   Потерял коня Гарун, зато приобрел спокойствие и счастье.

? ? ?

   Замолчала старая Барбалэ.   Закончила свое сказанье...   Молчит, вся охваченная волнением, и молоденькая княжна.   Темнея, спускается вечер... Точно гигантская черная птица, пролетая над усадьбой, прикрыла ее своим темным крылом...   Нежданно тихое ржание долетает из конюшни... Заслыша его, вздрагивает Нина, вскакивает с тахты и бежит туда.   -- Шалый мой! Шалый! -- шепчет она минутой позднее, -- как могла я пожелать другого друга, имея тебя!   И она обнимает сильную шею коня и прижимается к голове лошади своей чернокудрой головкой.   -- Один ты у меня был, один и останешься навсегда, алмаз души моей, Шалый!   И она нежно гладит блестящую спину любимца-коня...

Для детей

01 октября | 2019 Автор: Admin

Чарская Л.А. Смелая жизнь/вст.ст. В. Приходько — Москва: «Детская Литература», 1991 — 238с.: ил. О.Пархаев — (Историческая библиотека) Scan, OCR, SpellCheck: Kapti, 2009г

Лидия Алексеевна Чарская писала, что целью ее творчества является нравственное воспитание:

«Вызвать добрые чувства в юных читателях, поддерживать их интерес к окружающему, будить любовь к добру и правде, сострадание»;

«Этика души ребёнка — это целая наука, целая поэма и целое откровение. К ней надо подступать нежно, чуть слышно»;

«С самого раннего детства, как некогда древние эллины демонстрировали культ красоты тела человека, так мы должны воспитывать его душу, пробуждать в нём все гордое, человеческое, прекрасное, к чему он, как к солнцу, должен стремиться шаг за шагом, каждым фибром своего существа» 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА I

Обитатели старого сада

   Большой, старый сад сарапульского городничего Андрея Васильевича Дурова ярко иллюминован. Разноцветные бумажные фонарики -- красные, желтые и зеленые -- тянутся пестрыми гирляндами между гигантами деревьями, наполовину обнаженными от листвы беспощадною рукой старухи-осени.   Пылающие плошки, разбросанные там и сям в сухой осенней траве, кажутся грандиозными светляками, дополняя собой красивую картину иллюминации. А над старым садом, непроницаемая и таинственная, неслышно скользит под своим звездным покровом черноокая красавица -- осенняя прикамская ночь...   На стенных часах в доме городничего пробило одиннадцать.   И вмиг старый дом дрогнул и оживился. Целая толпа девушек в легких белых платьях, обшитых кружевами, рюшами и блондами, какие в начале XIX века, по тогдашней моде, носили наши прабабушки, высыпала на крыльцо.   -- Какая ночь! Чудо! Совсем как летом! -- зазвенел звучными переливами молодой голосок, и одна из белых фигурок протянула обнаженные до локтя руки к темному небу и ласковым звездам.   -- В такую ночь не грешно и по Каме прокатиться, не   правда ли, Клена? -- присоединился к первому голосу второй, грудной и низкий, с приятными бархатистыми нотами.   Та, которую звали Кленой, повернула лицо к говорившей. Это была настоящая четырнадцатилетняя красавица. Ни у кого, не только в уездном городе Сарапуле, но и в целой губернии, не было такого снежно-белого личика, таких темно-синих глаз, похожих на два великолепные сапфира, ни золотистых кос того неподражаемого червонного отлива, какими обладала вторая дочь сарапульского городничего, Клеопатра. И четырнадцатилетняя Клена лучше всех сознавала неотразимую прелесть своей необычайной красоты и очень гордилась ею.   -- Ну уж ты выдумаешь, Устенька! -- произнесла она недовольным голосом. -- Что может быть интересного на Каме ночью! Меня, по крайней мере, туда вовсе не тянет.   Действительно, белокурую красавицу Клену не тянет на Каму. Что там хорошего? Холодно, сыро, темно. А в зеленых зарослях еще, чего доброго, водятся русалки. А она -- белокурая Клена -- больше всего в мире боится сырости и русалок. Она не Надя. Надя другое дело. Та ничего не боится, отчаянная какая-то! Та не только на Каму, на кладбище побежит ночью. Ведь ходила же она прошлой весной смотреть утопленника, выброшенного на берег. А она, Клена, иная. Она -- степенная, благовоспитанная барышня, а не "гусарская воспитанница", не "казак-девчонка", как называют все ее старшую сестру.   Да, кстати, где же она? Иллюминация гаснет, гости собираются уходить, а Надежды и след простыл. Хороша именинница! Для нее устроен этот вечер, зажжены фонарики и плошки, приглашены подруги, а она и ухом не ведет. Любезная хозяйка, нечего сказать!..   И хорошенькая Клена с беспокойством оглянулась на белую толпу девушек: так и есть -- там нет Нади. Она исчезла.   -- Вася, -- взволнованно обращается девочка к плотненькому, коренастому мальчугану, резко отделявшемуся своим темным мундирчиком от нарядных светлых платьиц юных гостей, -- ты не знаешь, где Надежда?   Одиннадцатилетний Вася, беспечно рассказывавший в это время одной из барышень о том, каких крупных карасей наловил сегодня в их пруду дворецкий Потапыч, сразу замолк и осекся.   Нет он не видел Нади. Где же она? И мальчик стал с беспокойством вглядываться в темную чащу сада, где не горели огни и где было таинственно и жутко.   -- Надя! Надежда! Где ты? -- зазвенел его детский голосок, уносясь в темноту навстречу быстро надвинувшейся ночи.   -- Оставь, Вася! -- остановила его Анна Горлина, высокая, черноволосая девушка с надменным выражением лица, дочь богатейшего сарапульского купца. -- Или ты не знаешь своей сестры? Разве мы можем доставить ей удовольствие своим обществом? Конечно, нет. Ведь мы не умеем командовать на плацу и махать саблями, как мальчишки. Мы не воспитывались у солдат.   -- Да, да, -- подхватила толстенькая Устенька Прохорова, -- скакать на диком Карабахе, как простые казаки, как Надя, мы тоже не можем. Мы барышни и должны помнить это...   И, жеманно поджимая губки, она повернула спину опешившему мальчугану.   Впрочем, замешательство Васи длилось недолго. Мальчик в одно мгновение понял, что эти глупые, по его мнению, напыщенные девчонки хотели обидеть и унизить его сестру Надю, сестру, которую он, Вася, боготворил и которой поклонялся с самого раннего детства. Вся кровь вспыхнула в жилах оскорбленного мальчика. С пылающим лицом и горящими глазами приблизился он вплотную к черненькой Анне и заговорил, едва удерживаясь от бессильных слез:   -- Какая ты гадкая, Анна!.. И ты, Устенька, и все вы злые... злые... нехорошие! За что вы не любите Надю? О, она лучше вас всех, она ни про кого никогда не говорит дурное, ни с кем не ссорится... Никого не бранит... И зачем вы пришли к ней, если она недостойна вашего общества? Гадкие вы, гадкие, нехорошие! Не люблю я вас никого! И уходите от нас, если так! Уходите... если вы так гнушаетесь Надиным обществом!   И прежде чем кто-либо мог удержать или остановить его, Вася в одну минуту сбежал со ступенек крыльца и стрелой помчался по длинной дубовой аллее, освещенной догорающими огнями иллюминации.   Мальчик бежал так быстро, точно все эти нарядные, гордые барышни гнались по его пятам. И только в конце аллеи, там, где на повороте ее стоял крошечный садовый Домик с освещенным окошком, Вася остановился.   -- Она там! -- произнес он тихонько. -- Там моя Надя... милая... дорогая! И как они смели, как смели обижать тебя! Отвратительные, негодные девчонки! И Клена хороша тоже! Хоть бы заступилась за сестру. Противная Клена! Еще, пожалуй, насплетничает маме на Надю. Что тогда будет?   И сердечко Васи замерло от страха за сестру. Он знал, как строго взыскивалось с нее за каждую малейшую провинность. Ни он, ни Клена не несли никогда таких строгих наказаний, какие перепадали на долю ее, Нади...   А сестру Надю этот одиннадцатилетний мальчик с большими серыми глазами, полными добродушия и тепла, любил больше всего в мире. Прикажи ему, кажется, Надя броситься в пруд, в этот самый пруд, на берегу которого он стоит теперь, -- и он без слов исполнит ее желание, без слов и колебаний. Так было и будет всегда, постоянно. А эта ледышка Клена смеется над ним, дразнит его за его безграничную любовь к сестре, к девчонке! Да разве его Надя девчонка, как другие? Разве она слабое существо, нуждающееся в поддержке, в постоянном присмотре старших? О, Надя -- это особенная, совсем особенная девочка!   И при этой мысли его неудержимо потянуло увидеть сестру, поделиться с нею его обидой, рассказать ей все, все об осмелившихся смеяться над нею гостях.   -- Надя, Надя! Где же ты, наконец! -- чуть не с плачем вырвалось из груди ребенка.   Не успел еще последний звук замолкнуть в безмолвии ночи, как кусты прибрежной осоки раздвинулись и белое существо появилось на берегу пруда, совсем близко у воды.   -- Кто зовет меня? Ты, Василий? -- И Надя ступила в светлую полосу из своей темной засады.   Голос Нади был резок и грубоват немного, как голос подростка-мальчика. Но со своей тонкой и стройной и вместе с тем сильной фигурой, вся окутанная белым облаком блонд и воланов, теперь, в ночном мраке, она казалась таинственной ночной феей этой дубовой аллеи и зеленого прудка. Однако лицо ее -- не воздушное, нежное лицо феи. Выплывшая из-за темного облака серебряная луна ярко освещает это смуглое лицо, со следами оспы на нем, с большим ртом и резко очерченными бровями. Единственным украшением этого юного, почти детского лица служат только одни глаза, громадные, темные: то мрачные и тоскливые, то светящиеся юмором, то печалью, то отважные, то робкие, они бывают временами чудо как прекрасны. И эти глаза говорят, говорят так много каждому, кто заглянет в их бездонную, как пропасть, глубину!   Теперь эти великолепные глаза светятся самым неподдельным искрящимся весельем. В глазах -- веселье, а в складках рта -- что-то трогательно-печальное, почти горькое.   -- Они ушли? -- слышится ее сильный, не девичий голос, и она кивает в ту сторону, где в эту минуту догорели и погасли последние огни иллюминаций и где разом наступила тишина.   -- Ушли, -- отвечает почему-то шепотом Вася. -- А где ты была, Надя?   Ему хочется рассказать ей все-все без утайки о противных девчонках и его ссоре с ними. Но ему жаль взволновать Надю. Сегодня день ее ангела, и надо, чтобы день этот закончился гладко и беззаботно. И, вместо всякой жалобы, он повторяет:   -- Где же ты была, Надя?   -- У Алкида, -- отвечает ее милый глуховатый голос. -- По случаю сегодняшнего празднества Ефим забыл насыпать ему обычную ночную порцию овса. Хорошо, что я поспела вовремя и бедный мой конь не остался голодным. А про гостей я совсем, признаться, и забыла! -- неожиданно заключила она и рассмеялась.   Смех у нее был молодой, звонкий, настоящий смех ребенка, которому пока не о чем беспокоиться и заботиться. И этот смех так не вязался с ее юным, но полным не детской задумчивости лицом.   -- Ничего! О них позаботилась Клена, -- произнес Василий с важностью взрослого человека и вдруг неожиданно добавил, обнимая сестру: -- Ах, Надя, я хотел тебя видеть и... и... Как я люблю тебя, если бы ты знала!   -- Вот так так! -- еще громче рассмеялась она. -- С чего это вдруг, разом?   Я не знаю, Надя, -- отвечал ничуть не смущенный ее смехом мальчик, -- но только я тебя очень, очень люблю, больше папы и мамы, больше этого старого сада... Больше всего, всего в целом мире... Ты такая бесстрашная, смелая, такая отважная, Надя!.. Как же тебя не любить?.. Нет вещи, которой бы ты боялась... Когда ты скачешь на твоем Алкиде, такая бесстрашная и смелая, мне кажется, что ты даже не сестра моя родная, не Надя, а что-то совсем, совсем особенное... Помнишь, ты мне читала о древних амазонках или о той знаменитой французской девушке-крестьянке, которая спасла свою родину от англичан... наверное, они были такие же, как и ты, ничего не боялись, отважные, смелые. Только им не приходилось так много страдать... Ах, Надя, мне так жаль тебя, когда мама бранит тебя!.. Ты никому не говори этого, Надя, а только, поверишь ли, мне тогда хочется плакать, и я начинаю не любить маму и сердиться на нее. И потом, какое у тебя чудное сердце...   -- Перестань! -- оборвал его глухой голосок, в то время как громадные, великолепные глаза девушки наполнились слезами. -- Я не люблю, когда меня хвалят. Ты должен знать это!   -- Ты рассердилась, Надя? -- испуганно сорвалось с губ мальчика. -- Ты недовольна мною?   Но Надя точно и не слышит его вопроса. Она стоит неподвижная и безмолвная, как белая статуя, в серебристой полосе луны. Месяц играет своими кроткими лучами на смугленьком личике девушки и ее темно-русой толстой косе, перекинутой через плечо на грудь. Большие, темные глаза, спорящие блеском с золотыми звездами далекого неба, кажутся такими печальными и прекрасными в этот миг...   "Господи! -- мысленно произносит смугленькая девочка. -- Как он любит меня и как ему будет тяжело, пока он не привыкнет к предстоящей разлуке!.."   И, быстро обернувшись к брату, она произнесла каким-то новым, словно размягченным голосом, полным любви и ласки:   -- Что бы ни было, Василий, что бы ни случилось, слышишь, ты не должен осуждать меня!.. Не забывай меня... и люби... люби покрепче свою Надю!   Прежде чем он успел опомниться, ответить ей, сказать, что он-то уж никогда ее не забудет и всюду и везде будет стоять горой за нее, она снова скрылась там, откуда появилась, неуловимая и странная, как таинственная фея зеленого пруда.  

ГЛАВА II

Новая обязанность. -- В садовом домике. -- Жанна д'Арк

   Марфа Тимофеевна Дурова, супруга сарапульского городничего, еще молодая тридцатилетняя женщина, с прекрасным тонким лицом и холодными серыми глазами, стальной взгляд которых придавал что-то жесткое и надменное общему выражению лица, сидела, облеченная в белый батистовый пудермантель, и убирала на ночь свои еще роскошные и толстые, как у девушки, косы.   Марфа Тимофеевна, по своему обыкновению, мысленно пробежала весь сегодняшний день и осталась им недовольна.   Не красавица Клена, степенная, уравновешенная, несмотря на юный возраст, и не добродушный толстяк Вася, общий баловень и любимец, тревожили супругу городничего. Дело касалось Нади -- этой строптивой, непокорной, полудикой девушки-ребенка, воспитанием которой так долго и тщетно занималась сама Марфа Тимофеевна. Ни увещания, ни строгость, ни наказания не могли изменить своеобразной дикой натуры Нади. Слишком сильные корни пустило в нее военное воспитание ее усатой няньки, денщика-гусара Астахова, выходившего ее с первых дней ее раннего детства.   Сегодня вся эта дикость гусарской воспитанницы выступила особенно резко в кругу благовоспитанных сарапульских барышень-гостей. Эта Надя, со своими размашистыми манерами солдатской питомицы, с грубоватым голосом и смело поднятым на всех горящим каким-то мальчишеским задором взглядом, так мало походила на дочь своего отца, принадлежащего к старинной дворянской семье.   -- Боже мой! -- искренно негодовала Марфа Тимофеевна. -- Ведь такая, какова она есть, Надежда никогда не выйдет в люди, никогда не найдет себе подходящей партии... А она уже взрослая барышня, ей стукнуло шестнадцать, пора подумать о будущем...   Тут Марфа Тимофеевна вздрогнула и обернулась. Та, о которой она только что думала, ее злополучная Надя, стояла на пороге комнаты, глядя в упор на мать пристальным, немигающим взглядом.   -- Что тебе? -- не совсем любезно произнесла городничиха. -- Что ты прокрадываешься, как кошка? Сколько раз я говорила, что надо стучать у дверей, прежде чем осмелиться войти! Этого требует приличие.   Тонкая, еле уловимая усмешка скользнула по полным губам Нади, обнажая ее ослепительно белые, ровные зубы.   "Приличие!" -- вот слово, которое она слышит постоянно из уст матери. "Приличие!" -- вот чего ей не преодолеть во веки веков!   И тоненькая, статная фигурка, незаметно отделившись от двери, подвинулась к матери.   -- Я пришла проститься с вами, маменька, -- произнес низкий, глуховатый голосок.   -- Давно пора! И где ты пропадала до сих пор? -- ворчливо оборвала дочь Марфа Тимофеевна. -- Клена передавала мне, что ты не пожелала даже проводить своих гостей и исчезла куда-то, по обыкновению. Очень мило и любезно со стороны именинницы, виновницы праздника. Нечего сказать! Ах, и когда ты только исправишься, Надин! Надо же подумать об этом, дорогая!   "Дорогая"!.. Скучающее выражение мигом исчезло с рябого, смуглого личика девочки... Быстрым, ловким движением, в котором нет уже ничего неженственного и грубого, Надя бросается на колени перед матерью, схватывает ее руки, белые, прозрачные руки с тонкими пальцами, сплошь унизанными перстнями, и лепечет в каком-то безумном восторге, вся разгораясь румянцем и блестя своими темными, яркими глазами:   -- "Дорогая"... "дорогая"... "дорогая"!.. О мама! Золотая моя мамочка! Как ты сказала это? О, повтори мне это, мама! Голубушка мама! Скажи еще раз: "Надя, дорогая..." Ведь ты любишь меня? Как Клену и Васю любишь? Скажи мне это! Скажи, скажи, мама, голубушка, милая, родная! Ты должна сказать!   Смуглое личико придвинулось теперь почти вплотную к прекрасному, словно изваянному из мрамора, лицу матери. Большие, яркие глаза, черные, непроницаемые, как ночь, горят нестерпимо.   Но жена городничего не любит ни этого странного блеска, ни этих быстрых порывов у Нади. В них что-то дикое, необузданное, а Марфа Тимофеевна так далека от всего резкого, грубого, неженственного. Надя -- барышня, а первым достоинством барышни должна быть скромность. К тому же огонь этих громадных, обжигающих своим острым взглядом глаз невыразимо ярок: его просто боится Марфа Тимофеевна. В этих глазах упрямство, своеволие и отчаянная решимость. И эти слова: "Ты должна, мама!" -- не есть ли это высшая степень непочтительности к старшим, лучшее доказательство упорства и грубости?.. Она слишком хорошо знает Надю, эту непостоянную, взвинченную, капризную натуру, на которую можно только действовать строгостью и взысканием, не иначе. О, эта Надя! Сколько еще с нею предстоит неурядиц и хлопот!   И, слегка высвободившись из цепких, сильных рук дочери, Марфа Тимофеевна взглянула на нее пристальным, холодным взглядом, способным заморозить всякий порыв, и сказала ледяным, сдержанным тоном:   -- Полно, Надя! Не глупи! Ты уже не маленькая и должна уметь владеть собою. В твои годы я была уже замужем и вела хозяйство. Пора бы и тебе заняться этим. Я отчасти довольна, что ты зашла ко мне: мне надо было сказать тебе, что с завтрашнего дня я решила дать тебе новую обязанность. Она займет тебя и отвлечет немного от твоих диких скачек на Алкиде, которые хотя и по душе твоему отцу, но не нравятся мне. Завтра же ты примешь ключи от Натальи и будешь заведовать хозяйством. Поняла?   О! Она слишком хорошо поняла это, смугленькая девочка с темной косой, потому что лицо ее разом осунулось, глаза потухли. И никто бы не узнал в ней теперь той Нади, которая всего несколько минут тому назад горела таким неизъяснимым, восторженным порывом.   -- Доброй ночи, маменька! -- покорно произнесла эта новая Надя и приложилась губами к бледным, хрупким пальцам матери, унизанным перстнями.   -- Доброй ночи, дитя! -- произнесла несколько ласковее Марфа Тимофеевна, подкупленная смирением и покорностью дочери. -- Завтра ты начнешь свои новые обязанности, а теперь ступай с богом!   И, желая несколько сгладить свою строгость, она притянула к себе темно-русую головку с тяжелой косой _ и поцеловала дочь в лоб, на который набежали тонкие, как ниточки, морщинки.   Это был чуть не первый поцелуй, полученный Надей от матери. Он проник в самое сердце чуткой, впечатлительной девушки.   "Завтра! -- мысленно произнесла Надя, выходя от матери и направляясь по темной аллее к садовому домику. -- Завтра!.. Но не будет этого "завтра"... По крайней мере, не будет здесь. Твой поцелуй, мама, твой первый поцелуй, будет и последним. Чувствуешь ли ты это, дорогая? Чувствуешь ли, что твоя строптивая, злая Надя готовится нанести тебе помимо воли новую неприятность? Ах, мама, мама! Зачем ты не любишь меня, как Клену и Васю? Может быть, тогда мне было бы легче выполнить задуманный план. Тогда, быть может, я пошла бы на мой поступок хотя с разбитым от печали и горя сердцем, но унося светлое воспоминание о тебе!.. О, мама! Как жаль, что это не случилось!"   С наполненной этим думами головою Надя миновала длинную аллею, ведущую от главного крыльца большого дома прямо к низенькому крылечку садового домика, и, взобравшись по шатким ступенькам, толкнула входную дверь. Миновав темные сени, она очутилась в маленькой горнице, слабо освещенной сальной свечой, воткнутой в старинный бронзовый подсвечник.   Дрожащее, трепетное пламя свечи играло на развешанном по стенам оружии, придавая странный блеск гладко полированной стали дедовских кинжалов, шашек, сабель и палашей. Между ними находилась и гусарская сабля отца Нади, отставного ротмистра, с которой он не разлучался за время своей прежней, походной жизни. Теперь эта сабля как почетное напоминание о былом висела на стене крошечной горницы. В ней больше не нуждались. Она отслужила свою службу и могла отдыхать после долгих трудов. На небольшом круглом столике у окна были разложены подарки, полученные сегодня утром от родных: чудесное сафьяновое седло с малиновым вальтрапом -- подарок отца и тут же деревянная кубышка с 300-ми червонцев от него же; золотые часы -- подарок маленького Васи, приобретенный им на собственные карманные деньги и до слез растрогавший Надю; серебряная кружка от Клеопатры и, наконец, длинная массивная золотая цепь, родовая цепь их семьи, возложенная на шею именинницы руками ее матери.   -- Носи, Надя, эту фамильную вещь с уважением и вниманием к ней, -- сказала при этом Марфа Тимофеевна, -- и помни, что человек, которому она принадлежит, должен быть достойным нашего славного и честного рода.   Этот голос, эти слова еще до сих пор звучат в ушах Нади. Она словно чувствует прикосновение холодных золотых звеньев к своей обнаженной, по тогдашней моде, шее... Потом взгляд ее падает на белую, узенькую девичью постельку, на развешанное по стенам оружие, на всю скромную обстановку маленькой горницы, где она провела этот год по желанию отца, захотевшего иметь подле себя свою любимицу, обойденную материнской любовью. Сам Андрей Васильевич не жил в "большом доме": его хлопотливая должность городничего требовала частых отлучек даже и в ночную пору, и, чтобы не тревожить своими поздними возвращениями семью, отставной ротмистр предпочел выбрать своим местожительством мезонин садового домика.   Надя, чувствовавшая себя связанной и стесненной под кровлей "большого дома", за этот год, проведенный в садовом домике, как-то разом воспрянула духом. Этому способствовала немало близость отца, которого она боготворила. И теперь, прислушиваясь к его твердым шагам в мезонине (он вернулся сегодня раньше обыкновенного), она с трепетом думала о том, что ей предстояло вынести, когда...   О, это "когда!..". Уж скорее бы оно совершилось, скорее бы прекратилось несносное ожидание того, что неизбежно.   И невольная дрожь при мысли об этом неизбежном охватывает все стройное тело девочки. Глаза ее наполнились непрошеными слезами... Вот-вот она разрыдается сейчас горько, неудержимо...   И вдруг ее затуманенный взгляд упал на большую картину в золотой раме, висящую над ее кроватью.   На картине изображена девушка. На ней простая одежда деревенской пастушки. Вдоль спины спущены две толстые золотистые косы. Но лицо девушки так странно и необычайно. Оно как бы отмечено самим провидением. В выражении его что-то величественное, неземное, недоступное лицу простого смертного. И эта девушка не простая смертная. Она героиня. Ее имя занесено на страницы истории. Это -- знаменитая пастушка, великий полководец французской земли. Это бессмертная Жанна д'Арк, победившая англичан и проложившая своим мечом дорогу к трону молодому дофину Франции. Она изображена здесь как раз в ту минуту, когда ей слышатся священные голоса, призывающие ее спасти родину. Оттого-то взор ее странно прекрасен и остр, как у ясновидящей... Оттого и бледное лицо ее полно необычайного упоения... Велика была судьба этой девушки, двигавшей французские полки одним взмахом своей слабой женской руки и сгоревшей на костре по жалкому навету невежественных дикарей.   И при виде этого дивного лица, этих странных глаз, слезы Нади иссякли. Она уже не плачет больше. Ее темные глаза так и впились в картину, прикованные к бледному лицу знаменитой пастушки. А в ушах звенят знакомые, милые слова, сказанные сегодня: "Я люблю тебя за то, что ты такая смелая и отважная... не как другие!" О, милый, маленький, глупый Вася! Она-то смелая и отважная! Она -- Надя!   Не оттого ли, что она на полном скаку заставляет своего Алкида брать препятствие? Или, не задумываясь, отправится в ночную пору на кладбище, где под белыми крестами мирным сном покоятся мертвецы? Но ведь это ребячья отвага, о которой стыдно говорить! А между тем, когда дело принимает серьезный оборот, когда надо пойти на нечто более крупное, важное, -- у нее, Нади, словно опускаются руки, холодок пробегает по спине и все члены дрожат, как в лихорадке. Она испытывает страх, какой могут испытывать подобные ей, вполне обыкновенные создания...   Так нет же! Нет! Она не хочет быть такою, как все!..   Сколько раз ее отец выражал сожаление, что она родилась не мальчиком, могущим покрыть неувядаемой славой их старинный дворянский род. И он не знал тогда, дорогой, милый отец, что каждое его слово расплавленным оловом вливалось в ее пылкое сердечко и жгло своим нестерпимым горячим огнем.   -- Да нет же, нет! -- упорно и настойчиво срывается теперь с запекшихся губ Нади, и громадные глаза ее загораются мрачным огнем. -- Прочь нерешительность, страх и женская слабость! Сама судьба предначертала мне иную долю. И я буду тем, чем она указывает мне стать. А ты, ты поможешь мне, -- подняв снова взор на бедную пастушку с золотыми косами, добавляет она глухим шепотом, -- ты поможешь мне своим примером... Ты должна мне помочь, Жанна!  

ГЛАВА III

В последний раз. -- Без возврата

   -- Ты еще не спишь, дочурка?   И рослая, сильная фигура Андрея Васильевича Дурова неожиданно выросла на пороге.   Это был далеко еще не старый человек, но уже значительно тронутый сединою. Молодецкая осанка, длинные, с заметной проседью усы, коричневая, с золотыми шнурами венгерка -- все это обличало в нем лихого кавалериста. Его серые глаза, большие и ласковые, с любовью смотрят на дочь.   -- Не ложишься еще, именинница? -- ласково говорит он. -- А я виноват перед тобою, Надюк. Исчез с твоего праздника, девочка... К Парукину зашел по делу... Надо было ему наставления дать... А то опять пошаливать стали киргизы и башкиры. Расчухали, разбойники, что казаки вышли вчера из города, и сегодня же ночью постоялый двор Накипина разграбили... Главных зачинщиков поймали, слава богу. Теперь надолго отучат их от грабежа... Вот по какому делу замешкался твой старый папка. Ты уж прости его, не гневайся, Надюк!   -- Ах, папа! -- горячо сорвалось с уст девушки. -- Как можете вы говорить так! Да ведь вы не знаете, как я...   Она не договорила. Спазма сжала ей горло, мешая докончить. Невыразимое волнение охватило ее.   "Как он меня любит! Бедный, дорогой папа! -- тревожно выстукивало ее измученное сердечко. -- А я-то... что готовлю ему!.."   И, сделав над собой невероятное усилие, смугленькая девочка принудила себя ласково улыбнуться отцу. Но взгляд ее остался тревожным, и вся она дрожала от волнения.   Андрей Васильевич уже успел заметить состояние дочери, ее дрожащий голос, внезапную бледность, покрывшую встревоженное лицо.   -- Что с тобой, Надюк? Ты нездорова, моя девочка? Ты вся дрожишь! Надя! Надя моя, говори же, что это с тобой, ради бога!   С трудом пересилила свое волнение Надя и ответила глухо, чуть слышно, едва владея непокорным языком:   -- Мне только холодно, папенька. Не беспокойтесь, я совершенно здорова.   И она прильнула к его груди, пряча бледное лицо и мрачно горящие глаза, наполненные теперь самой безысходной тоскою. Холодные шнуры и золотые пуговки отцовской венгерки до боли впились в ее похолодевшие щеки, так сильно она прижалась к ним, стараясь заглушить этим иную боль, гораздо более острую и мучительную -- боль ее сердца.   -- И в самом деле ты не в себе, дочурка, -- произнес с заметной тревогой в голосе Андрей Васильевич. -- Не дай бог, захвораешь. Коли холодно, протапливать вели горницу, а нет, перекочевывай в большой дом. И то пора: октябрь близко. Ведь никто не неволит нас жить в этом курятнике... А только, не дай бог, заболеешь, сейчас же мне скажи, слышишь, девочка? Береги себя ради твоего старого папки... Не приведи господь, случится что, ведь я места себе не найду. Надюк ты мой, рябчик ты мой милый! -- заключил отставной кавалерист с необычайной нежностью в голосе.   Он часто называл так в шутку свою любимицу, намекая этим прозвищем на тронутое оспой личико Нади, и Надя всегда со смехом принимала от него эту шутку. Но теперь ей было не до смеха.   То, что он говорил ей теперь, ее дорогой, ненаглядный папа, только больше и мучительнее терзало и без того истерзанную непосильными муками душу бедной девочки. Ей становилось страшно при одной мысли, что станется с ним, когда он лишится надолго, может быть навеки, своего Надюка-гусаренка, своего милого "рябчика". А что, если ее поступок убьет, сведет в могилу его -- такого чудного, ласкового, заботливого, родного?   "О господи! -- с содроганием думалось Наде. -- Все вынесу, все, только не это! Боже! Умоляю тебя! Только не это! Ты, великий и милосердный, ты избавишь меня от этого нового ужаса! Ты не допустишь его! Господи, молю тебя, сохрани его, спаси и помилуй!"   И, до боли стискивая зубы, боясь разрыдаться, она все крепче и теснее прижималась к отцовской груди, призывая к себе на помощь все свое мужество и самообладание, которое, казалось, ускользало от нее все дальше и дальше. И вдруг быстрая как молния мысль прорезала ее мозг. "А что, если остаться? Что, если подчиниться своей скромной девичьей доле и забыть безумное, влекущее ее неудержимо стремление вырваться на простор, на волю? Если покориться условиям судьбы и природы, сделаться простенькой, тихонькой сарапульской барышней, как и сотни ей подобных?"   И, разом оторвавшись от груди отца, она заглянула ему в глаза своими громадными, расширенными донельзя, горящими зрачками.   Вот оно -- это милое, дорогое лицо, так безумно любимое ею с детства; вот они -- эти чудесные, ласковые глаза, которые так доверчиво и ясно глядят ей в самую душу! И подумать, что в следующее же утро эти милые глаза, не встретясь с ее взглядом, может быть, сомкнутся навеки!.. Что эта благородная мужественная голова не вынесет нанесенного ей удара и эти дорогие уста никогда не произнесут ее имени! О!.. Нет, нет! Она не в силах нанести этого удара ему -- милому, ненаглядному, родному...   Что-то с силой сжало грудь Нади, подкатилось к самому горлу, не давая ни вздохнуть, ни опомниться... Миг... и она упадет к ногам отца, обхватит его колени и расскажет ему все, все, заливаясь слезами раскаяния и горя...   Вдруг, словно из тумана, выплывает перед ней странная девушка в деревенских сандалиях, с золотыми косами, небрежно раскинутыми вдоль спины. Глаза ее с укором и гневом устремлены на Надю, уста шепчут чуть слышно, почти неуловимо:   "Так вот ты какая! Жалкая, ничтожная, слабенькая девочка! И ты требовала от меня помощи, благословения, от меня, которой недостойна завязать ремень на сандалии! О бедное, малодушное создание! Где тебе быть тем, к чему влекло тебя твое ничтожное тщеславие, твоя непомерная дерзость! Напрасно я поверила твоей клятве, поверила детскому лепету бедного слабого ребенка!"   "Нет, нет, ты не права, Жанна, -- мысленно воскликнула обезумевшая от стыда и отчаяния Надя, -- ты увидишь, что я достойна твоего покровительства, клянусь тебе!"   Она как-то разом преобразилась. Куда девались прежнее смятение, ужас и печаль? Глаза горят решимостью и отвагой. Лицо смотрит бодро, спокойно... Прежний трепет волнения исчез с него бесследно. Голос ее звучит твердо и смело, когда, повернувшись к отцу, она говорит с ласковой улыбкой:   -- Не беспокойтесь обо мне, папаша! Меня действительно знобит немножко... Усну, и все как рукой снимет к завтрашнему утру.   -- Ну, Христос с тобой, детка, ложись скорее. И впрямь, пожалуй, сон -- лучшее лекарство, -- произнес отец, поднимаясь с кресла. И, обняв дочь, он крепко поцеловал ее в обе побледневшие щечки.   При этом прежнее волнение снова вернулось было к Наде.   "В последний раз! -- произнесла она мысленно, целуя благословлявшие ее руки. -- В последний раз... Завтра это драгоценное благословение получат Клена и Вася... а она... Надя... злая, непокорная Надя, самовластный гусаренок, милый "рябчик", Надя -- его любимица... будет уже далеко, далеко..."   Но Андрей Васильевич не заметил нового волнения дочери. Он еще раз поцеловал смуглое личико и, не обернувшись, исчез за дверью.   И хорошо сделал, что не обернулся. Его Надя, его бедный, милый "рябчик", стояла теперь на коленях перед креслом, на котором он только что сидел, и покрывала его старенькую кожаную обивку исступленными поцелуями, смешанными с беззвучными слезами...   Иные минуты в жизни человеческой кажутся вечностью. Такие именно минуты и переживала Надя, ползая на коленях вокруг кожаного кресла и покрывая поцелуями и слезами и самое кресло, и пол горницы, где, казалось, еще оставались следы ее отца...   Наконец, уже слез не хватало. Их точно выпило до капли измученное сердце смугленькой девочки.   Она тяжело поднялась с колен и, пошатываясь, подошла к дубовому комоду, на котором стояло небольшое круглое зеркальце. Пошарив в комоде и почти ничего не видя от слез, она, наконец, подняла руки над головою. Какой-то небольшой блестящий предмет блеснул в ее пальцах... Миг... и тяжелая темно-русая коса скатывается, отделенная от головы девушки, и, свернувшись змеею, падает на пол...   Дрожащими руками срывает теперь с себя Надя все принадлежности своего девичьего туалета. С лихорадочной поспешностью выбрасывает она из комода широкие казачьи шаровары, высокие, грубые сапоги, длиннополый синий чекмень, барашковую шапку с алым верхом и алый пояс. Все это как в сказке, словно по щучьему велению, появляется перед нею. Дрожащие руки плохо повинуются ей... Их движения судорожны, торопливы, даже пальцы сводит от волнения...   Только через четверть часа, совершенно перерожденная своим новым костюмом, взглядывает она в зеркало.   В синем чекмене, перетянутом в талии алым поясом, с заткнутым за него оружием, в казачьей шапке на коротко остриженных "в кружок" волосах, она ничего не имеет общего с прежней Надей, дочерью сарапульского городничего. Ничего женского нет в этом бледном лице, таком юном и отважном.   Не больше 14 лет на вид кажется ему -- этому юному, стройному казачку-мальчику с упрямым крутым лбом и темными, так и поблескивающими из-под черных бровей глазами.   И дивится невольному своему новому виду Надя. Как, однако, преображает срезанная коса и мужская одежда!.. Но ей нет времени раздумывать и мешкать.   Где-то недалеко от садового домика слышится шелест сухих листьев и ржание коня.   -- Милый! Заждался меня! -- тихо произносят губы Нади, и впервые за этот вечер счастливая улыбка скользит по ее смуглому лицу.   Проворно берет она со стола кубышку с деньгами и часы, погружает то и другое в глубокий карман казачьих, с красными лампасами, шаровар. Потом, еще раз взглянув во вдохновенное лицо странной пастушки, Надя снимает шапку, истово крестится широким русским крестом и бесшумно проскальзывает за порог горницы...   В старом саду темно как в могиле. Но знающей каждый его закоулок Наде не надо света. Под ее ногами шуршат осенние листья. Над головой радостно мигают алмазные звезды, а в сердце Нади борется безумная печаль с радостным сознанием обретенной свободы...   Миновав дубовую аллею и повернув за угол развалившейся беседки, вокруг которой мраморные фавны замерли в прыгающих позах, Надя выходит на береговой обрыв, где мерно катит свои темные воды тихо плещущая и царственно-спокойная Кама.   -- Алкид! -- чуть слышно зовет девушка, и в ответ ей звучит новое ржание коня, где-то уж близко, совсем близко от нее, там, за кустами дикого орешника, разросшегося в изобилии по уступам обрыва.   И в ту же минуту две темные тени выступают из темноты в лунную полосу: тень высокого человека в кучерской поддевке и серого в яблоках статного коня чистой карабахской породы.   Это конюх Ефим с Алкидом -- неизменным другом и любимцем Нади.   -- Ах наконец-то, барышня! А мы уж заждались вас! -- говорит он веселым шепотом. -- Да куда же это вы собрались в такую позднюю пору?   Ефим нисколько не поражен мужским костюмом Нади. Не раз дворня видела в нем старшую барышню во время ее верховых прогулок по сарапульским окрестностям. Сам городничий, выучивший верховой езде дочь, подарил вместе с конем и весь казачий костюм своей любимице, находя, что в мужском одеянии гораздо удобнее и легче держаться в седле.   Не то удивляло Ефима, а позднее время, выбранное барышнею для верховой прогулки.   Еще до ужина Надя таинственно вызвала его из людской и приказала ему к 12 часам ночи оседлать Алкида и ждать ее вместе с конем над обрывом, позади сада.   Он не посмел ослушаться молодой хозяйки, обещавшей ему к тому же щедрое вознаграждение. И Надя сдержала свое обещание: из тонкой девичьей руки в заскорузлую, грубую ладонь Ефима перешла целая груда монет -- и медных, и серебряных.   -- Слышишь, никому ни слова о том, что видел, -- дрожащим голосом говорит она теперь чуть ли не до земли кланявшемуся ей конюху. -- Я на тебя надеюсь, Ефим! А теперь ступай! Ты мне больше не нужен.   -- Да куда же вы собрались, барышня? -- по-прежнему недоумевал тот, хлопая глазами. -- И скоро ли вернуться изволите?   -- Вернусь ли скоро -- не знаю, голубчик, -- с невольной грустью в голосе произнесла Надя. -- Я еду туда, где меня ждет счастье!.. Прощай же, старина! Не поминай лихом!   Быстро вскочив в седло с легкостью настоящего кавалериста, Надя легонько тронула ногами крутые бока Алкида, и скоро ее стройная фигурка, слившаяся в одно целое с силуэтом коня, исчезла во мраке осенней ночи.

ГЛАВА IV

Недавнее былое

Студеная осенняя ночь Прикамского края широко раскинула свои черные крылья над уснувшими окрестностями Сарапула...   Надя медленно подвигается вперед. Она едет шагом, чтобы не утруждать Алкида. Еще целых 50 верст придется сделать в эту ночь ее верному другу. Внизу под ее ногами по-прежнему катит свои глубокие воды темная Кама -- младшая сестра красавицы Волги. По ту сторону ее далеко чернеют в отдалении громадные силуэты лесов-исполинов соседних Пермской и Оренбургской губерний. В их темных зарослях таятся зеленые озера со студеной и зеркальной поверхностью. Там водятся разные дикие звери и недобрые люди из кочевых бродячих киргизских племен. Но не туда держит путь отважная смуглая девушка в казачьем чекмене и барашковой шапке. Ее путь лежит южнее, к темному вятскому лесу, громадным пятном чернеющему перед ней на горизонте.   Там, за этим лесом, -- цель ее путешествия.   Два дня тому назад вышел казачий полк из Сарапула, куда был прикомандирован на лето для усмирения разбойничьих шаек. Надя слышала, что дневка полка назначена в 50 верстах от Сарапула за этим темным лесом, и она должна во что бы то ни стало примкнуть к нему с зарею.   Еще издали высокие гиганты протягивают к ней свои сучковатые ветви-руки, и она въезжает на своем коне под их таинственно-мрачный полог.   Здесь, под покровом леса, наполовину оголенного в эту позднюю осеннюю пору, девушка совсем почти выпускает поводья. Ей хочется отдохнуть, успокоиться немного. И понятливый конь тотчас же замедляет ход, угадывая желание своей юной госпожи.   Теперь она подвигается медленно, тихо. Одна рука, выпустившая поводья, упала на стройную шею Алкида, другая бессознательно перебирает его шелковистую гриву.   Глубоко задумалась Надя... Перед нею проходит целый ряд картин, еще недавних, но кажущихся теперь такими далекими, давно минувшими...   Перед нею далекая, пыльная дорога... О, какой бесконечной кажется она!.. Горячее солнце печет вовсю. Оно не знает удержу, это летнее солнце, такое яркое, безжалостно палящее.   По пыльной дороге, ровно выстроившись в стройные, ровные шеренги, скачут гусары. Взвод за взводом, эскадрон за эскадроном. Сколько их! Не счесть... Между ними и она -- Надя, крошечная, чумазая трехлетняя девчурка, важно восседающая в седле своего дядьки, правофлангового гусара Астахова. С самого раннего детства Надя и не помнит иной няньки. Асташ ходит за нею, Асташ умывает и одевает ее по утрам, а вечером укладывает на сон грядущий. Он, тот же неизменный Асташ, первый учит ее читать "Богородицу" и складывает крохотные ручонки на молитву. Он же, ради Надиного удовольствия, машет затупленной на конце саблей перед лицом девочки, приводя ее в восторг видом сыплющихся огненных искр... Он дает ей пистолет -- пощелкивать, старый, заржавевший пистолет, негодный к употреблению, а по вечерам носит ее к музыкантам, которые перед "зарею" играют всевозможные штучки на потеху "ротмистровой дочурке", как называют бравые усачи-гусары свою общую любимицу Надю.   Да и нельзя не любить ее, этой чумазенькой, сметливой девчурки, поминутно выкрикивающей своим детским звонким голоском слова кавалерийской команды:   -- Эс-кад-рон, спра-ва по три заезжай! Марш, марш! И слушая этого крошечного командира, и полковник, и офицеры, и лихачи-гусары -- все они помирают со смеху.   -- Ай да Надя! Ну, можно ли не любить эту прелесть?! -- говорят они, искренно любуясь занятным ребенком.   А между тем "кое-кто" не любит ее, Надю!   Тут же в походе "на марше" едет за полком карета. В ней сидит молодая дама поразительной красоты. Это -- Марфа Тимофеевна Дурова, мать Нади, и она-то и не любит своей девочки.   Еще до рождения дочери прелестная молоденькая ротмистрша мечтала иметь мальчика-сына, изящного и белокурого, как маленького ангела. И вместо него родилась Надя -- смуглая, некрасивая, крикливая Надя, с громадным ртом и крупными чертами.   И Марфа Тимофеевна, обманутая в своих ожиданиях, невзлюбила ребенка. К тому же ее дочь не отличалась кротостью и кричала с утра до ночи, так что ее пришлось взять из кареты и вверить попечениям флангового Астахова. Здесь она может кричать и вертеться досыта: Астахов -- чудо терпения и боготворит ее. И сейчас, в этот знойный летний полдень, Наде не сидится спокойно в солдатском седле.   -- Астас! -- картавит она по-детски. -- Я пляницка хоцу! Дай пляницка Надюсе!   И мигом появляется, бог весть откуда, медовый порядочно-таки засусленный пряник и из заскорузлой солдатской руки прямо переходит в алый ротик темноглазой девчурки...   Надя грызет пряник, а гусары идут себе да идут вперед по пыльной дороге, позвякивая стременами, поблескивая на солнце серебряными ментиками да золочеными шнурами своих венгерок.   Их однообразное шествие усыпляет Надю... Пряник выскакивает из детской ручонки и падает на дорогу. Темно-русая головенка склоняется на сильную солдатскую грудь, и Надя засыпает блаженно-сладким сном золотого детства...   Новый миг -- новая картина...   Небольшая уютная комната... Широкое окно, выходящее в сад... Под окном куртины и клумбы, сплошь засаженные резедой, левкоем, душистым горошком...   Душный июльский полдень близится к концу. Косые лучи солнца проникают в окно и золотят темно-русую головку, склоненную над работой... Пчелы жужжат назойливо, однозвучно, носясь над куртинами сада. От куртин поднимается душистая, пряная волна аромата. Она кружит темно-русую головку, мешает сосредоточиться детским мыслям, отвлекает от работы...   "Жжж!" -- жужжат пчелы. Вот охота сидеть за скучным плетеньем, когда все здесь в саду так ярко, блестяще и красиво! Брось свои кружева, дитя! Выйди к нам, в наш мир тепла, воздуха, света!   И смугленькая девочка борется с непреодолимым желанием. Перед ней безобразный валек, на котором вьется между двумя рядами коклюшек бесконечная полоса кружев, неровная, грязная, захватанная детскими ручонками.   С ненавистью смотрит смугленькая Надя на злополучный валек, а пчелы вокруг нее жужжат все назойливее и громче: "Выйди! Выйди к нам! У нас так хорошо и привольно!"   На этот раз искушение слишком сильно. Смугленькая девочка бросает тревожный взор на дверь, потом с легкостью кошки вспрыгивает на окно, и через минуту ее не по летам высокая, тоненькая фигурка в белом платьице несется стрелой по аллее, прямо навстречу солнцу и свету, теплу, цветам и пчелам... Вот уже она миновала цветник и очутилась между кустами орешника, на крутом берегу Камы... Здесь, в этой чаще, она с тем же неизменным Асташом построила крошечную беседку, носящую громкое название "Надин арсенал".   Теперь -- увы! -- Асташ уже далеко. Ахтырский полк продолжает вести свою походную жизнь, в то время как гусарский ротмистр Дуров -- отец Нади -- навсегда оставил строй и прежних друзей, получив место городничего в уездном городе Сарапуле на Каме. Астахов ушел, а Надя осталась. Неделю только провел бравый гусар в гостях у своего ротмистра, а уже успел порадовать свою питомицу и выстроить ей этот "арсенал" на память о себе. Крошечная хижинка на берегу Камы сделана по всем правилам военного искусства. Это настоящий крошечный арсенал с игрушечными пушками, выдолбленными из дерева по образцу настоящих; а внутри арсенала скрыты всевозможные сокровища: тут и старые ржавые пистоли, и такие же сабли, и длинная винтовка, и расстрелянные патроны, и много, много подобных вещей.   Надя совсем переродилась среди всех этих, милых ее сердцу, сокровищ. Теперь уже никак нельзя признать в этой маленькой отважной фигурке прежней сонливой девочки, склоненной лишь какие-нибудь полчаса тому назад над скучным плетеньем. С разгоревшимися глазами, с пылающим лицом, она машет тяжелой саблей над головою, щелкает курками пистолетов и кричит резким, пронзительным голоском:   -- Эскадрон! В атаку! Марш, марш! -- и несется с диким пламенем в глазах от порога хижины прямо в густо разросшиеся кусты орешника, махая своею саблею и отхватывая ею зеленые ветки с чуть намеченными плодами.   Кусты хлещут по лицу дикую девочку, царапают ей шею и руки... Она отчаянно продирается сквозь них, пылкая, порывистая, способная забыть целый мир в своей упоительной игре...   А по тропинке, проложенной к арсеналу, бежит уже толпа дворовых девушек, кричащих на разные голоса:   -- Барышня, к мамаше! Маменька гневаются! Извольте идти скорей домой.   И вот воинственный жар сразу исчезает из сердца странной девочки. Пистолет и сабля выпадают из рук, и, печально поникнув головою, она идет, окруженная торжествующим сбором всех этих Дашек, Акулек и Танек, туда, где ее ждут ненавистные кружева, длинная нотация, брань, быть может, даже наказание.   Темный лес, молчаливый и непроницаемый, как тайна, по-прежнему окружает своим тесным кольцом со всех сторон Надю... Алкид изредка издает продолжительное ржание. Над головою все то же алмазное небо, осыпанное мириадами звезд...   Темный лес надвигается все ближе и ближе... Он точно хочет завлечь и замкнуть юную всадницу в свой заколдованный круг. Точно хочет заключить ее в заповедный тайник своего глухого, мертвого царства. Но смугленькая Надя не боится темного леса... Она ничего не боится -- эта отважная, смелая девочка, с душою сильною, твердою, не женской душой. По-прежнему спокойным, мерным шагом идет она по узкой лесной тропинке, сплошь покрытой шуршащим ковром опавшей листвы. По-прежнему тонкая ручка машинально теребит шелковистую гриву Алкида, а в пылкой головке одна за другой тянется вереница картин и образов недавнего былого.   Перед ней светлый, теплый июльский вечер. Полный благовонного аромата, стоит он над Камой. У самой реки, на отлогом, заросшем сочной муравой берегу, у пылающего костра сидит нарядное общество.   Поверх разостланной на траве скатерти расставлены закуски, вина, прохладительное питье. Общество преимущественно состоит из дам -- хозяек лучших домов Сарапула. Между ними и мать Нади. Тут же под деревом и сама Надя, высоконькая не по летам, десятилетняя девочка, с мрачными глазами и задумчивым лицом.   -- Я не могу справиться с этой девчонкой, -- слышится холодный, ровный, точно металлический голос Надиной матери, -- все в ней грубо... невоспитанно... резко... Муж сделал ошибку, отдав ее воспитывать этому ужасному солдафону Астахову, и теперь мне стоит многого труда повернуть по-своему эту упрямую, своенравную натуру.   Надя понимает, о ком идет речь. Но ни стыда, ни смущения не видно на ее смуглом личике. Она уже привыкла к постоянному недовольству матери, и к выговорам, и даже к наказаниям. Да и потом... виновата ли она, Надя, что бог дал ей неженскую душу? Виновата ли, что с колыбели только и слышала трубные звуки полкового марша, бряцание стремян и сабель, что детской постелькой служила ей круглая спина эскадронной Матреши, нянькой -- милый, незабвенный, дорогой Асташ, которого она никогда не забудет?   Если ей и больно и обидно сейчас, так только оттого, что опять затронули этого ее ненаглядного Асташа, обидели его незаслуженно, обозвав "ужасным солдафоном".   Это он-то ужасный, он -- ласковый и нежный, учивший ее всегда относиться хорошо и участливо к людям? Он, от которого она выучилась любить и понимать людей, жалеть бедняков, сочувствовать несчастным?..   И смугленькая девочка дрожит от негодования и гнева за своего далекого друга. Глаза ее разгораются все ярче и ярче, лицо принимает гневное, отталкивающее выражение. Она разом делается некрасивой, почти безобразной.   -- Полюбуйтесь на нее. Ну, не сущий ли это волчонок, право! -- слышится снова холодный, раздраженный голос -- И кто скажет, что это моя дочь... Хороша, не правда ли? Пришлось ее взять на прогулку сегодня, чтобы она, по своему обыкновению, не выкинула какой-нибудь новой шалости, оставшись дома... О, я несчастная мать!   И в металлическом голосе дрожат нотки настоящего отчаяния.   Но сарапульские дамы не согласны с мнением Марфы Тимофеевны.   Нет, нет! Она не несчастная мать, она не может быть несчастной, когда у нее есть Клена -- этот белокурый ангел с картины Рафаэля, это благословение божие их семьи, Клена, красавица Клена!   И сарапульские дамы начинают всячески хвалить белокурую Клену, совершенно позабыв о близости смугленькой девочки, угрюмо притаившейся в сторонке. А смугленькая девочка так бесконечно рада ускользнуть от общего внимания.   "А что, если?.. -- прорезывает внезапная мысль десятилетнюю головку. -- Что, если умчаться туда, в эту чащу, которая так манит своим приютом и прохладой? Ведь пройдет достаточно времени, пока эти дамы перестанут восхвалять достоинства Клены! Полчаса на восхваление, полчаса на закуску. Итак, ей остается час. Целый час свободы! О, она, Надя, отлично сумеет воспользоваться им!"   И прежде чем кто-либо спохватился, смугленькая девочка уже далеко...   Темная зеленая чаща дала ей больше, чем обещала... Громадные деревья точно упираются в синее небо своими мохнатыми верхушками; синее небо ласково сквозит сквозь зеленое кружево листвы... В высокой сочной траве растут дикие маргаритки, реют крылатые кузнечики, изумрудные букашки и божьи коровки, похожие на рубиновые капельки крови...   Надя вдыхает в себя ароматный запах смолы, бросается в траву и лежит там несколько минут без мысли, без желания, прижимаясь пылающим лицом к сочной, прохладной мураве... Потом быстро вскакивает на ноги, нагибает к земле гибкую ветку громадной плакучей березы, в виде молчаливого сторожа стоящей над диким лесным озерком, и, вскарабкавшись на нее, усаживается на ветвистом суку, низко склоненном над водою.   Все лицо ее светится безумным восторгом... Она вполне отдается этому новому наслаждению. Она ликует... Целые дни, проведенные с утра до вечера над скучными коклюшками или за чтением французской книжки, дни тоски, выговоров, наказаний -- все забыто. Она точно и не Надя больше, а маленький дух этого дикого леса, с его вековыми деревьями и зелеными озерками на каждом шагу.   Раз! -- и она прыгает с наклонившейся под тяжестью ее тела ветки и опять бежит, путаясь в высокой траве, падая и спотыкаясь, и опять поднимаясь, и опять падая, все дальше и дальше в сонную чащу, густо заросшую, дикую, почти непроходимую на взгляд... Голоса с реки доносятся все глуше и глуше... Вот одна теперь, совсем одна среди лесного царства, перед лицом неба и леса, такого ласкового, гостеприимного, веселого...   В изнеможении падает она в траву и разом засыпает счастливым ребяческим сном, наполненным радостным роем самых светлых и дивных видений. Зато пробуждение ужасно... Открыв заспанные глаза, она видит перед собою мать, гневную, рассерженную до последней степени. А кругом недовольные, усталые лица... Они все искали ее, считали погибшей, съеденной волками, упавшей в Каму. Хорошенькую прогулку, нечего сказать, устроила им эта несносная маленькая девочка! И несносная маленькая девочка получает наказание, беспощадное, строгое, почти жестокое, и выносит его стойко, без слез и криков, свойственных детям ее возраста...   Черная, черная северная вятская ночь... Почти такая же, как эта, но еще чернее, еще непрогляднее... Ярко мигают ласковые звезды на далеком небе... На крыльцо дома проскальзывает маленькая фигурка в неизменном белом платьице... Смуглое личико полно напряженного внимания и тревоги... Она прислушивается с минуту, держась рукой за косяк двери...   Слава богу, ни звука! Все спят спокойно. И в два прыжка беленькая фигурка минует шаткие ступени и несется по дубовой аллее в сторону домовых построек и заднего двора.   Уже у самой конюшни -- цели ее путешествия -- кто-то настигает белую фигурку и чем-то влажным и скользким касается ее обнаженной руки.   Белая фигурка вздрагивает от неожиданности, пугливо озирается и вдруг заливается тихим задавленным смехом.   -- Мустафа, Магомет! Эх, испугали, противные!   Два громадных, мохнатых дворовых пса с тихим взвизгиванием прыгают вокруг Нади. Один из них подскакивает повыше и вмиг облизывает все ее лицо своим горячим, влажным языком. Другой умильно обнюхивает руку девочки, в которой та держит большую краюху хлеба, густо посыпанную солью.   -- Нет, нет, это не для вас! -- говорит Надя и грозит пальцем. -- Не для вас -- для Алкида. Да тише же, негодные! С ног собьете!   Но собаки не унимаются. Они своими дикими прыжками провожают Надю до самых дверей конюшни. С замиранием сердца отодвигает она засов от дверей и входит в стойло Алкида.   Месяц тому назад привели этого дикого красавца-карабаха на двор городничего. Как сейчас, помнит Надя общий восторг, вызванный появлением чудного коня. Он никого не подпускал к себе -- этот статный дикарь, не знавший, однако, до сих пор узды и повода.   И вот его обуздали. Лихой кавалерист и бесподобный наездник, Андрей Васильевич с большим трудом усмирил дикого черкесского скакуна.   Но зато благородный конь и повиновался одному только ротмистру.   Ему да Наде.   То, чего достиг силой и плетью городничий, того добилась одной лаской и терпением смуглая девочка.   И ни одна душа не знала об этом в доме. Целый день проводила Надя за своим плетеньем, усмиренная, притихшая на вид. Марфа Тимофеевна понять не могла причины этой перемены с дочерью.   -- Слава богу, образумилась наша Надя. Начинает позабывать свои гусарские замашки, -- говорила она не раз Андрею Васильевичу.   Но Надя, присмиревшая с виду, остается все тем же дичком в душе, тем казаком-девчонкой, тем же гусарским питомцем, каким была раньше.   Умная девочка поняла, что этим кажущимся смирением она может добиться многого и, по крайней мере, усыпить подозрительность матери и достичь своей цели.   А эта цель наполняла теперь все существо Нади.   С той минуты, как она увидала дикого Карабаха, с мечущими искры глазами, с нервными ноздрями и распущенным по ветру хвостом, она отдала ему все свои детские думы, все свое маленькое сердце.   Вскочить на его сильную спину, тронуть крутые бока и нестись, подобно стреле, выпущенной из лука, на гордом диком скакуне с быстротою ветра -- вот о чем только и мечтала теперь отважная девочка.   И мечта ее осуществилась... Каждую ночь, когда все затихало в доме городничего и погружалось в сон, смугленькая девочка проскальзывала тайком из детской, где крепким, безмятежным сном спали ее младшие сестра и брат, и прокрадывалась в конюшню. Там она ласково гладила Алкида, с любовью разговаривала с ним, задавала ему новый корм в ясли, кормила хлебом с солью -- любимым его лакомством и всячески старалась угодить ему.   И конь, и девочка отлично понимали друг друга. Через неделю, не больше, дикий Карабах покорно выходил из стойла, ведомый в поводу маленькой детской ручонкой. Надя подводила его к скамейке, стоявшей в углу двора, и при ее помощи карабкалась на крутую спину Алкида.   Сначала медленно, потом все быстрее и быстрее кружилась она по просторному двору на послушно повиновавшемся ей четвероногом дикаре.   А еще через неделю маленькая всадница поздней ночью бесстрашно объезжала спящие крепким сном окрестности Сарапула...   Черная ночь окутывает городские дома и сады своим темным покрывалом, а беленькая фигурка, точно вросшая в седло, носится по крутому берегу Камы, рискуя каждую минуту свергнуться вместе с конем в холодные воды сонной реки. Но сам бог хранит маленькую всадницу с ее конем. Усталая, но довольная и счастливая, перед самым рассветом только подъезжает она к дому... Но что это? В окнах его горят огни, мелькают тени. Прислуга снует по двору с зажженными фонарями...   Очевидно, ее ищут, ее хватились...   Сердце смугленькой девочки екает и замирает. Не наказания боится она, нет! Ей страшно за будущее, страшно потерять эту прелесть полуночных прогулок, страшно разлуки с Алкидом, которого она любит теперь больше всех и всего, после отца, конечно.   -- Барышня! Неужто ж это вы, матушка?   На лицах конюха Ефима и дворецкого Потапыча написан самый неподдельный ужас.   Их маленькая барышня так же спокойно сидит на спине "дьявольского коня", как они называют Алкида, как в кресле. А между тем этот конь никого, кроме самого хозяина, не подпускает к себе! Поистине адское наваждение...   А уж из дома к заднему двору несется, бестолково размахивая руками, целая вереница Дашек, Танек, Акулек.   Надю снимают с седла и торжественно ведут к матери на суд и расправу. Но на этот раз ни суда, ни расправы не последовало. Не наказывать же ее в самом деле, как маленькую, -- эту тринадцатилетнюю девочку с ее почти сложившимся характером, таким настойчивым и упорным!   И когда преступница предстала перед лицом своего грозного судьи, Марфа Тимофеевна только взглянула на нее своим острым стальным взглядом и произнесла холодно, но спокойно:   -- Ты неисправима. К сожалению, я не могу более сомневаться в этом. Родительский дом тебе, должно быть, не по нутру, и поэтому с завтрашнего же дня ты отправишься к бабушке Александрович в "Бидливые кровки" и будешь жить там до тех пор, пока тоска по домашним не вернет тебя к нам раскаявшейся и исправленной вполне. А теперь ступай от меня, непослушная, негодная девчонка!..   Но непослушная, негодная девчонка стоит, как заговоренная, не делая ни шагу. Чутким ухом слышит она приближающиеся шаги... Да, да, слух не обманывает ее -- это он! Отец... Его разбудили, встревожили, обеспокоили из-за ее исчезновения.   Он входит в своем старом беличьем халате, с неизменной трубкой во рту. Его лицо бледно и носит следы тревоги.   -- Надя! Девочка моя, что ты опять наделала?! Пойми же, малютка: ты не мальчик. И мальчишеские замашки твои не могут радовать меня. Дитя! Дитя! Я сам, видит бог, искренно желал иметь старшего в роде сына, чтобы он со славой продолжил наш честный дуровский род, но раз этого не случилось -- не можем же мы идти против судьбы, дитя! Надо покориться! Пойми же меня, моя милая, злая девочка!   Но злая девочка ничего не понимает. Она только знает одно: ее счастье кончилось; взойдет солнце, и она в последний раз пожелает доброго утра ему -- дорогому, чудному папе.   И злая девочка судорожно рыдает тяжелыми, не детскими слезами, рыдает оттого, что "Бидливые кровки" будут так далеко, далеко от ее ненаглядного папы, и оттого, что жестокая судьба сделала непростительную ошибку, создав ее девочкой...   Безоблачное, горячее и синее-синее, как исполинский сапфир, повисло небо над роскошной, самим богом благословенной Украиной... Небольшая, но глубокая речка Удай, пересекая один из живописнейших уголков Кобелякского уезда, струит свои прозрачно-зеленоватые воды. В этом живописном уголку все так свежо, нежно и красиво: и белые как снег, крытые соломенными кровлями хатки, особенно белые и чистые благодаря хозяйственности и домовитости полтавских хохлушек, и вишневые садочки, наполняющие воздух одуряющим в эту раннюю весеннюю пору ароматом своих цветов, и степи, зеленые степи, без конца и начала, с чуть поднявшимися изумрудными хлебами. А над всем этим чудным благоухающим югом целое море золотых лучей, так обильно и щедро рассылаемых разнеженным солнцем мая.   В громадном дубе (1) по узкому извилистому Удаю плывет Надя. Как она выросла и загорела! Сколько радостного возбуждения в смуглом, посвежевшем на вольном воздухе личике! Движения ее уверенны и ловки. Она умело правит рулем, в то время как четыре девушки-хохлушки, принадлежащие к обширной дворне "Бидливых кровок", мерными взмахами весел разрезают быстрые, прозрачные воды реки...   -- Ой, панночку, лихо! -- кричит быстроглазая Одарка, приставленная в качестве горничной к новой обитательнице "Бидливых кровок". -- На брод, на брод вгодили!   И тут же сильный толчок лодки заставляет подпрыгнуть на месте молоденьких путешественниц.   Они действительно наехали на мель. Лодка покачнулась и села, вонзившись в глубокий речной песок. Но это ничуть не нарушает веселого настроения девушек. И быстроглазая Одарка, и живая хорошенькая Хивря, и молоденькая Гапка с двумя черешнями вместо глаз, да и сама Надя -- все это хохочет весело, заразительно, звонко.   Мигом сбрасывается тяжелая обувь со стройных девичьих ножек, и вся маленькая толпа проказниц перебирается вброд к отлогому берегу, густо поросшему осокой.   Надя впереди других. Ее лицо так и сияет оживлением. Простой посконный сарафан, вышитая рубаха, бесчисленные монисты на совсем черной от загара шейке совершенно преображают прежнюю сарапульскую барышню и мало отличают ее от всех этих Одарок, Хиврей и Гапок, чумазых и здоровых деревенских девчурок. Со смехом бежит она впереди них, босая, хохочущая, с растрепанной вдоль спины косою. И вдруг острый взгляд девочки замечает нечто неподалеку речного берега в траве. С виду это совсем ничтожный блестящий глянцевитый шарик с двумя зелеными, ярко горящими пуговками. Но Надя знает и этот шарик с двумя пуговками, знает смертельную опасность, грозящую каждому, кто наткнется на него. Быстро наклоняется девочка. Миг -- и зеленое, тонкое, как лента, тельце гадюки судорожно извивается кольцом, стиснутое за горло смуглой, тонкой рукой.   Теперь Надя с тем же хохотом несется назад, прямо навстречу своим деревенским подружкам, все сильнее и сильнее стискивая своими тонкими пальчиками горло змеи.   Хивря, Мотря, Одарка и Горпина шалеют от ужаса и с диким криком бросаются врассыпную, подальше от отчаянной панночки и ее страшной пленницы.   А она так и помирает со смеху, размахивая мертвым телом уже задушенной гадюки. Потом, сильно размахнувшись, она хочет бросить труп змеи в кусты и вдруг, разом, замирает от неожиданности и изумления.   Кусты осоки раздвигаются перед нею, и, как в сказке, нежданно-негаданно появляется среди них черноглазый, кудрявый мальчик, почти юноша, лет 16 -- 17 на вид.   Но сам черноглазый мальчик со своим загорелым, скорее симпатичным, нежели красивым лицом очень мало похож на сказочного принца. На нем простая полотняная блуза и широкие малороссийские шаровары навыпуск. Лицо дышит здоровьем и приветливостью.   -- Здравствуйте! -- говорит черноглазый мальчик. -- Не бойтесь меня: ничего страшного во мне нет.   -- Я никого и ничего не боюсь и не боялась! -- надменно обрывает его Надя, и оживленное лицо ее разом принимает выражение гнева и обиды.   -- Ишь, какая храбрая! -- насмешливо протягивает Юноша. -- Ну, ну, ладно! Не злитесь! На меня никто никогда не злится. Вы, кажется, убили гадюку? Здорово! В первый раз вижу, чтобы наши девчонки занимались таковскими делами! Ну, ну, не обижайтесь! -- поспешил он прибавить, заметя неприятное впечатление, произведенное последними словами на его новую знакомую. -- На меня, повторяю вам, нельзя злиться, я -- само добродушие. А зовут меня Сашей. Просто Сашей, а то и Сашей Кириак, если желаете. А ваше имя, сударыня?   -- А меня зовут Горпиной, Грицкина Горпина из крайней хаты. Слыхали? -- храбро солгала Надя и покраснела.   -- Те-те-те! Меня не проведете! Знаю я, какая вы Горпина. Даром что босоножка и загорели, как чумичка... И вовсе не Горпина вы, а панночка из "Бидливых кровок"... Бабушки Александрович внучка! Правда?   -- Ну, правда, если хотите! -- согласилась Надя, и оба хохочут тем веселым, почти беспричинным молодым смехом, который сближает разом почти незнакомых людей.   -- А вы зачем это в кустах прячетесь да подглядываете, а? -- шутливо накинулась на своего нового знакомого Надя, вытирая выступившие от смеха слезы на глазах.   -- Вас хотел посмотреть, -- просто ответил мальчик.   -- Меня? -- делает она большие глаза. -- Да что же я за особенная такая, что на меня смотреть ходят?   -- А вот и выходит, что особенная. Ведь вас сюда, говорят, на исправление прислали к бабке. Вы, говорят, из двух пистолетов разом стреляете, и полком командовать умеете, и саблей рубитесь, как гусар. Говорят, вы вашу маменьку очень огорчали и в наказание вас в "Бидливые кровки" запекли. Правда?   -- И правда, и нет! -- откровенно созналась девочка, ничуть не смущенная его словами. -- И из-за этого-то на меня и приходят смотреть, как на чудовище какое-то? -- спросила она с улыбкой.   -- Признаюсь, из-за этого... А только, знаете ли... Я разочаровался...   -- В чем?   -- Да не оправдываете вы моих ожиданий... Я думал что-то особенное встретить... новую русскую Жанну д'Арк...   -- Кого?   -- Жанну д'Арк. Разве вы не слышали? Такая героиня была в XV веке, во времена старой Франции... Она войском командовала... знаете... а сама как простой солдат жила, на голой земле спала, хлебом да водой питалась, у меня о ней целая книжка есть! Хотите, принесу? И картина о ней тоже...   "Жила как простой солдат... войском командовала... -- словно зачарованная, как в чаду, повторяла Надя. -- Так, значит, была же такая, что пренебрегла своей девичьей долей и пошла против самой природы наперекор судьбе..."   -- И что же, добилась она чего-нибудь? -- вся задыхаясь от волнения, спросила она своего нового собеседника.   -- Ну, понятно, добилась, врагов-англичан разбила в пух и прах, потом, с мечом в руке, путь в столицу, занятую неприятелем, проложила для будущего короля Франции. А в конце концов сгорела на костре, заподозренная в колдовстве...   -- Стойте, стойте! -- вся потрясенная до глубины души, в бессознательном порыве и стискивая его руки, воскликнула Надя. -- И эта девушка-воин, как она дошла до того, каким образом почувствовала она свое призвание?   -- Во-первых, вы не щиплите меня, пожалуйста, -- спокойно произнес Саша, с комической опасливостью отодвигаясь от своей новой знакомой. -- А то вы сами не замечаете, как исщипали мне руки; а во-вторых, Жанна еще в детстве слышала голоса под священным дубом, призывающие ее к мечу и к подвигу. Да всего вам и не расскажешь; лучше я вам книжку принесу сюда или к тетке вашей Злачко-Яворской, благо мы с ней соседи по домам в Лубнах. Вы, поди, ее племянницу, Людмилочку Остроградскую, еще не знаете?   -- Не знаю.   -- Напрасно! Добрая девочка, даром что гадюк не истребляет и в Жанны д'Арк не годится. Они в Лубнах живут зимой. А летом здесь... У них вечера бывают... танцы... Гостей наезжает много. Бабушка вас наверное пошлет к ним знакомиться. Туда и книжку принесу... А пока домой пора. Пять верст -- конец не малый. Мама у меня взыскательная. Попадет, чего доброго...   -- Так не забудете книжку?..   -- Не забуду уж! Прощайте, будущая Жанна д'Арк.   -- Прощайте, Саша!   Стройно и звучно льются нежные звуки старинного прадедовского экосеза... Мелькают в плавных, красивых Движениях танца нарядные пары юных гостей. Низкие поклоны, изящные позы, грациозные реверансы и сияющие молодостью глаза и улыбки -- все это сливается в одну сплошную звучную гамму все нарастающего и накипающего бурного веселья.   Домашний оркестр богатой и гостеприимной помещицы Злачко-Яворской вылезает, как говорится, из кожи, лишь бы доставить удовольствие своим исполнением ласковой и тароватой хозяйке. Тонким голосом заливаются скрипки. Мощным басом вторят им контрабасы.   Неподдельное веселье царит кругом. Кружева, блонды, цветы -- все это смешалось в одно пестрое облако, закружившееся, завертевшееся в упоительном танце...   Беспечно-весело танцует Надя. Ради нее да ради ее кузины Милочки Остроградской и устроила весь этот вечер их баловница-тетка. Не узнать теперь Надю. В своем длинном воздушном платьице, с высокой модной прической, побелевшая, благодаря усиленным заботам тетки Яворской, всеми силами старавшейся свести загар с лица смуглянки, Надя кажется теперь вполне скромной и воспитанной барышней. По крайней мере, она ничуть не отличается манерами от своей кузины Милочки, танцующей визави с каким-то высоким мальчиком-кадетом.   Надя танцует с Сашей. И он много изменился за этот год. Здесь, в Лубнах, он уже не носит своей парусиновой блузы и высоких сапог. На нем фрак, жабо из кружев, на ногах щегольские туфли с блестящими пряжками.   Он успел близко подружиться с Надей за это время. Целый год прошел с тех пор, как он встретил босоногую панночку из "Бидливых кровок" с удушенной гадюкой в руке. С тех пор уже Надя успела переселиться, по просьбе тетки Яворской, к ней в Лубны, успела приучиться к занятиям, приличным молоденькой барышне из старинной дворянской семьи. Надя отлично рисует, немного поет, играет на клавикордах. Тетя Яворская не жалеет труда и денег, чтобы перевоспитать своего "дичка", как она, смеясь, называет девочку. К ней и Милочке, второй племяннице Яворской, круглой сиротке, приходит два раза в неделю танцмейстер, единственный мастер своего дела в их Лубненском захолустье, и преподает обеим барышням нелегкую по тому времени науку манер, грации и выдержки.   Теперь и сама Марфа Тимофеевна не узнала бы, пожалуй, в этой степенной, выдержанной барышне своего отчаянного гусаренка -- Надю. Но если по внешности она изменилась, то в душе осталась тем же казаком-девчонкой, "тем же гусарским питомцем, тою же дикаркой. Еще ярче, пожалуй, разгорелось в ней внутреннее пламя любви к дикой мальчишеской свободе, лелеянное с детства. Еще сильнее закипела буря в душе, наполняя трепетом сердце этого странного, необычайного ребенка.   Саша Кириак сдержал данное год тому назад слово и принес тогда же своей новой приятельнице обещанную книжку о Жанне д'Арк, -- книжку и картину, изображающую героиню Франции под священным дубом. И Надя прочла эту книжку и... словно прозрела... Точно открылись духовные глаза девочки, и она поняла вдруг то, чего до сих пор не понимала. Поступок Жанны стал разом доступным и понятным душе Нади.   "Если так поступила одна женщина, -- думалось ей -- почему не может поступить так же и другая?.." Кто поручится за то, что судьба не готовит долю Жанны ей -- смугленькой Наде?.. Кто знает: может быть, и ее влечет такое же таинственное призвание к светлому мечу, к походу, к военной и ратной жизни? Ведь недаром же она, Надя, вздрагивает от малейшего звука военной трубы, недаром лицо ее покрывается краской, когда она видит солдат, вступающих в город. Недаром ее кидает то в жар, то в холод от одних только слов: "война... битва"...   И может быть, самое ее детство, проведенное "на марше", в походе, служит преддверием к тому неизведанному и чудесному будущему, на которое она решилась теперь пойти...   Решилась ли она? Так ли?   О, да! Вполне решилась! Ее решение бесповоротно с той самой минуты, как, вызванный ее пылким воображением, предстал перед нею впервые образ скромной пастушки с отважным, вдохновенным взором и золотыми косами до пят.   А сегодня ее решение стало окончательным. За корсажем хранится письмо, полученное ею из Сарапула, -- письмо, в котором ее зовут домой отец, мать, родные.   Вернуться домой и снова погрузиться в мелкие заботы, снова гнуть спину за несносными коклюшками, выслушивать нотации матери, ссориться с Кленой.   Нет! Нет! Тысячу раз нет!   Нет, не для этой ничтожной девичьей доли родилась на свет она -- смугленькая Надя! О! Она достойна лучшего жребия, и если не сейчас, по возвращении под родительскую кровлю, то через год, через два, через три, наконец, а она докажет всем, всему миру, что сильная воля, отвага и мужество могут пересилить все законы, все пресловутые условия природы. И она, Надя, будет солдатом рано или поздно, потому что женская доля ее не привлекает, а отталкивает, потому что яркий пример героини Франции доказывает ей, слабенькой 14-летней девчурке, что и женская ручка может держать тяжелый меч и владеть им. И темно-русая головка гордо поднимается, в то время как крошечные ножки старательно выделывают па экосеза.   -- Саша, -- говорит Надя, блестя разгоревшимися глазами, -- как жаль, что нет войны теперь...   -- А что?   -- Я бы с восторгом вступила в ряды добровольцев или повела войска, как Жанна...   -- Вы перепутали фигуру, маленькая чудачка! -- говорит невозмутимо Саша, но сердце его бьет тревогу: он слишком хорошо знает своего друга, чтобы не понять, насколько серьезны ее слова.   О, этот смелый черноглазый, совсем особенный Саша! У него также непростая будничная душа. Надя успела узнать и полюбить его за это время. Если в нем нет того воинственного духа, которым обладает она, Надя, то все же и его душа, такая чуткая и прекрасная, несмотря на насмешливый ум, таит в себе неисчерпаемые сокровища. Он, Саша, создан на пользу ближних. Это видно по всему. Нет человека в хуторе, который не благословлял бы его. Он лечит больных, заготовляет и сушит травы для целебных настоек. Он жаждет принести пользу человечеству, он -- этот черноглазый насмешливый мальчик. И он добьется своего, он станет врачом. Его мать, богачиха и гордячка, желает видеть в сыне умного, степенного помещика, которому она перед смертью передаст все свои богатые хутора. Дело лекаря -- наемное дело. Им занимаются бедняки. Оно не для ее единственного Саши... Но какое ему дело до этого?.. Он будет врачом, или не стоит жить и прозябать глупо, бесцельно.   Так говорил он Наде, и так поняла она его. Поняла и оценила его твердую душу и смелое сердце, жаждущее добра.   И оба они, и он и Надя, так тождественны во многом, так похожи один на другого в своих безумных порывах к невозможному!   И теперь смугленькая девочка, выступая под мерные звуки экосеза об руку со своим другом, думает свою вечную, свою единственную думу. Думает и высказывает ее вслух.   -- Пусть нет войны, все равно, -- резким глухим голосом говорит эта странная девочка. -- Война ни при чем. Можно вполне быть отважной и смелой и в мирное время. Не правда ли, Саша?   Но Саша не успевает ответить. Экосез переходит в веселую удалую польку. Беленькая, нежненькая, как цветок, и быстрая, как птичка, Милочка Остроградская подбегает к Саше и вертится с ним в головокружительной пляске.   Смугленькая Надя остается на месте и машинально смотрит им вслед, не видя их, тем пустым взглядом, которым она умеет смотреть так часто. Смотрит и шепчет беззвучно:   -- Да, да, конечно! И я докажу им это, докажу во что бы то ни стало!   А скрипки заливаются по-прежнему, смеются и плачут в одно и то же время; тяжелые контрабасы гудят во всю своим мрачным, торжествующим басом.   И никто из нарядных гостей, ни сама тетя Яворская, ни беленькая Милочка, похожая на цветок и птичку, ни одна душа в целых Лубнах, ни в целом свете не подозревает мыслей смуглой девочки, оставшейся стоять рассеянной и спокойной среди общей сутолоки большой залы.   Скрипки поют, словно смеются, контрабасы гудят мерным, глухим гулом...   Надя, задремавшая было в седле, вздрагивает и открывает глаза...   Что это? Ни контрабасов, ни скрипок, ни Саши Кириака, ни беленькой Милочки, ни бальной залы. Вместо них слышатся какие-то странные звуки. Но это не бальная музыка, нет! Это звучит рожок горниста...   Так и есть... Лес поредел, словно растаял; сквозь высокие деревья, составляющие его опушку, сквозит алое зарево зари... Кое-где сквозь кустарник можно разглядеть группы коней, спешенных казаков, ружья, поставленные в козлы...   Надя разом поняла, где она находится, и встрепенулась, как птичка, в своем седле.   Долгая ночь и 50 верст расстояния остались далеко позади за нею.   Картины минувшего также отошли назад вместе с ними...   Она взглянула на небо, сняла шапку и истово перекрестилась, приветствуя эту первую зарю своей новой, смелой жизни.
1. Малороссийская лодка  

ГЛАВА V

На казачьей дневке. -- Полковник

-- Итак, поход наш выполнен удачно. Сам Матвей Иванович (1) не пожелал бы ничего лучшего... Хотя, правда, что тут трудного рассеять и прогнать две-три разбойничьи шайки?.. Мои молодцы, я уверен, способны и на более серьезные победы... Так ли я говорю, господа?   И бравый, еще далеко не старый полковник с удовольствием оглядел окружающих его офицеров, собравшихся к завтраку в просторную крестьянскую избу.   Тут были люди разных возрастов, начиная от седого, как снег белого, есаула и кончая молоденьким, совсем почти юным хорунжим. Но на всех лицах, и молодых и старых, одинаково отпечатались удаль, мужество и храбрость.   -- Что и говорить, Степан Иванович, молодцы наши сумеют постоять за себя, -- подтвердил слова начальника увенчанный почтенными сединами старый есаул с широким шрамом вдоль щеки -- неизгладимым следом турецкой сабли. -- А вот только жаль, что негде проявить им эту их львиную храбрость. Мирный застой связывает крылья. А как назло, новое затишье не предвещает войны.   -- Ну, за этим дело не станет, -- поглаживая свой сивый ус и усмехаясь полными губами, произнес полковник Борисов, командир казачьего полка. -- Говорят, австрийцы не очень-то довольны новой опекой, навязавшейся им в лице корсиканца Бонапарта, и кто знает, может быть, этот всемирный победитель пожелает продлить свою дерзость до конца и обратит на запад свои алчные взоры... Аустерлицкий мир заставляет думать о многом... да и все поступки нового героя говорят за то, что Европа может всколыхнуться в конце концов и наш милостивый император не откажет в помощи соседям пруссакам, к которым, как уже слышно, подбирается этот выскочка.   -- О, если б это было так! -- неожиданно сорвалось с уст молоденького хорунжего, и чарка с крепкой запеканкой выскользнула из рук и со звоном покатилась на пол.   -- Вот где молодая-то кровь сказалась! -- весело рассмеялся полковник, а за ним и все офицеры, с ласковым одобрением поглядывавшие на своего юного товарища. -- Подожди, брат Миша, и на нашей улице праздник будет. Погоди малость, придем на Дон, в станицу, съезжу и в Черкасск к "наказному" (2); авось и услышу от него приятную новость о приказании усмирить зазнавшегося Бонапарта.   -- Ах, если бы так!.. -- блеснув глазами, произнес юноша. -- Да я бы, кажется...   Но юному хорунжему не суждено было выразить своего желания. Дверь в избу отворилась, и высокий, плечистый пожилой казак вошел в горницу и почтительно остановился у порога.   -- Что скажешь, брат Вакула? -- ласково обратился к нему полковник. -- Что скажешь, Щегров?   -- Ваше высокородие, -- отрапортовал по-военному бравый Щегров, -- мальчонка тут прискакал, неведомо откуда. С вашим высокородием, штобы это, беспременно говорить желает. Я ему и так и этак. "Погоди, их высокородие, -- говорю, -- завтракать изволят с господами офицерами. Не каплет над тобою"... Куды тут! Так и прет. Вовсе диковинный парнишка, надо полагать, ваше высокородие.   -- Вольный?   -- Никак нет. Одежа наша на ем, а уж горазд младешенек только. Сущее дитя... А конь евонный, так я много конев перевидал, ваше высокородие, а такого ни в жисть.   -- Да ну?!   -- Ей-ей, ваше высокородие, конь королевский!   -- Ну, так подавай нам его сюда -- твоего мальчонку! -- весело произнес Борисов. -- Посмотрим, что за диковинку такую прибило в нашу сторону.   При последних словах Степана Ивановича (так звали полковника) Щегров исчез так же быстро за дверью, как и появился. Через минуту его могучая фигура снова выросла на пороге. На этот раз он вошел не один. Смелым шагом, с высоко поднятой головой, запыленным и обветренным лицом, носящим на себе следы тревоги, вошла в избу Надя, неузнаваемая в своем казачьем наряде.   -- Откуда ты, малец? И что тебе надо от меня? -- спросил, при виде этого юного казачка, полковник.   Юный казачок смотрел смело и бодро. Надя, казалось, нимало не смутилась, очутившись в этом большом и чуждом ей офицерском обществе. От ее ответа зависела теперь вся ее будущность, и она твердо помнила это. Смело поднятые на полковника глаза девушки без слов, казалось, молили о чем-то. И, поймав этот взгляд, тревожный и молящий в одно и то же время, добрый Степан Иванович почувствовал какую-то невольную жалость в сердце к молоденькому казачку и мягко, ласково обратился к нему с вопросом:   -- Какого ты полка, мальчуган?   -- Я не имею еще чести быть причисленным к какому бы то ни было полку, господин полковник, -- отвечал ему смелый голосок, -- но именно для того-то и приехал я к вам -- просить удостоить меня этой милости.   -- Но разве ты не казак? -- удивленно спросил полковник, в то время как прочие офицеры с изумлением разглядывали диковинного мальчика, одетого в казачий чекмень, по форме, как и подобает истинному казаку.   С лица Борисова исчезла разом ласковая улыбка. Сивые брови его нахмурились. Юный казачок казался ему теперь подозрительным и странным.   -- Уж не из беглых ли ты, малец? Не напроказничал ли у себя в полку да и удрал, чего доброго, из ставки и выискиваешь себе пристанища в другом казачьем отряде?   И он острым, проницательным взглядом впился в встревоженное лицо странного мальчика.   Вмиг смуглые щеки Нади покрылись краской негодования, стыда. Глаза вспыхнули гневом.   -- Я русский дворянин, господин полковник, -- с гордым достоинством произнесла девушка, -- а не беглый казак, как вы думаете... Я нигде еще никогда не служил, клянусь моей честью! Но я пришел просить у вас этой милости, господин полковник...   -- То есть, какой милости? О чем ты... вы просите, молодой человек?   -- Я прошу весьма немного, господин полковник. Позвольте мне дойти с вашим полком до места, где квартируют регулярные войска, чтобы поступить в один из них товарищем (3).   И, говоря это, Надя трепетала в ожидании ответа. Бедной девочке было бы очень трудно, почти невозможно пуститься одной в такое трудное путешествие. Местность кишела кругом бродячими киргизскими шайками, да и Алкид ее нуждался в хорошем стойле и, несмотря на всю свою выносливость, требовал регулярного за собою ухода.   Полковник долго молчал, покручивая свой сивый ус, не подозревая, как в эту минуту тревожно, болезненно сжимается под грубым сукном казачьего чекменя бедное маленькое девичье сердечко.   Наконец он пристально взглянул в глаза Нади своим острым, прозорливым взглядом и спросил:   -- Но почему же, юноша, ваши родители не отвезли вас в полк лично, а пустили скитаться одного по лесным трущобам, такого юного, почти ребенка?   При этих словах смуглое личико Нади вспыхнуло ярким румянцем. Между всеми достоинствами девушки было одно, чуть ли не самое крупное из всех, которое в настоящую минуту значительно затрудняло ее положение: она не умела лгать. И теперь взгляд ее, помимо воли, потупился в землю под пристальным взором полковника, и она нервно теребила бахрому своего алого форменного пояса.   Это смущение снова неприятно подействовало на присутствующих здесь офицеров. Полковник переглянулся с есаулом. Офицеры с нескрываемой подозрительностью смотрели на странного мальчика со смущенным лицом,очевидно скрывающего какую-то тайну. И снова прежняя догадка мелькнула в голове Борисова:   "И в самом деле, не беглый ли казак перед ними? Или, еще хуже того, какой-нибудь юный преступник, ушедший из тюрьмы?"   И, не колеблясь больше, старый служака произнес вслух:   -- Но послушайте, мальчуган, чем докажете вы искренность своих слов?   -- О! Вы все еще не верите мне, полковник! -- с искренним порывом вскричала Надя. -- Но, клянусь вам, я не то, что вы думаете. Моя совесть чиста. Я ничего не сделал дурного людям, ничего дурного или бесчестного!.. Ну... да... конечно, ничего дурного, -- в смущении замялась она, -- если не считать бесчестным то, что я тайком ушел из родительского дома, так как отец и мать слышать не хотели о том, чтобы я поступил в полк. О, господин полковник! Умоляю вас, помогите мне! Возьмите меня с собою! Я не долго буду докучать вам своим обществом! Мне бы только добраться до регулярных войск. Прошу вас, господин полковник!   Голос Нади дрожал и обрывался от волнения. Ее смуглое лицо дышало такой неподдельной искренностью, а глаза, полные слез, с такой мольбой впились взглядом в мужественное лицо старого служаки, что не поверить ей уже было невозможно.   И полковник поверил. Поверили и офицеры.   -- А мальчик-то, клянусь честью, говорит правду! -- с суровой ласковостью произнес седовласый есаул, окидывая ободряющим взглядом юного казачка.   -- Ты думаешь, Ермолай Селифонтыч? -- живо обратился к нему Борисов.   -- Ах, конечно, правду! -- неожиданно сорвался с места молоденький хорунжий.   Он все это время сидел как на горячих угольях. Этот смугленький мальчик в казачьем чекмене сразу победил его своим открытым, честным лицом. Этот смугленький мальчик, по мнению Миши Матвейко (так звали семнадцатилетнего хорунжего), не мог лгать. Так чист был темный взгляд его красивых глаз, так искренен и убедителен звук его голоса, что молоденький хорунжий, помимо воли, заговорил, обращаясь к полковнику, своим молодым звонким голосом, полным мольбы и волнения:   -- О, господин полковник, возьмите его! Ради бога, возьмите! Ведь одному ему не добраться до войск... И наконец, если вы не верите ему, господин полковник, то дайте мне его на поруки. Я вам головой ручаюсь, что это один из честнейших малых, какого я когда-либо встречал!   -- Ого! -- весело расхохотался полковник. -- Нет, наш Миша-то каков, а? -- подмигивая на расходившегося офицерика его старшим товарищам, говорил он. -- Ну, будь по-твоему, Миша.   -- Вы слышали? -- обратился уже серьезно полковник к Наде. -- Вы слышали вашего ходатая? Оправдайте же его и наше доверие, молодой человек! А я... я беру вас с собою.   -- О, вы останетесь мною довольны, господин полковник! -- поспешила ответить Надя, с благодарностью взглянув в сторону юного хорунжего, в котором разом почувствовала будущего приятеля и друга.   -- Ну, а теперь сообщите нам ваше имя, молодой человек! -- произнес уже много ласковее, очевидно не колебавшийся более в ее искренности полковник.   Надя вздрогнула. Сказать имя -- значило бы открыться во всем. Ведь легко могло случиться, что кто-либо из окружающих ее офицеров мог знать ее семью. Тогда надо было бы сказать "прости" всему: и смелому замыслу, и новой доле, и вольной жизни, которая открывалась перед нею во всей ее привлекательной свободе... Ведь узнай кто-нибудь из них, что она девушка, ее без всяких разговоров вернут домой, и тогда снова прежняя ненавистная жизнь с плетением кружев с утра до вечера, с мелкими хозяйственными заботами и со всем прочим, что так глубоко претит ее пылкой и вольной натуре, поглотит ее, затянет в свою невылазную тину... И потому голос ее заметно дрожал, когда, смущенно окинув глазами все общество, она произнесла робко, чуть слышно:   -- Моя фамилия -- Дуров.   Слава богу!.. Ни на одном лице здесь сидящих офицеров не выразилось удивление. Никому из них, очевидно, не знакомо имя сарапульского городничего.   -- А ваше имя? -- продолжал спрашивать полковник, уже с явным доверием и лаской поглядывавший на отважного мальчика, стоявшего перед ним.   "Надя"... -- хотела было по привычке ответить Надя, но мигом опомнилась и прикусила язык.   В одну секунду почему-то перед ее мысленным взором промелькнул ясный, жаркий полдень в Малороссии...   Узкий извилистый Удай... Толпа босоногих девчат, улепетывающих от нее, панночки, или, вернее, от страшной гадюки, извивающейся в ее руках, и в раздвинувшихся прибрежных кустах осоки -- высокий, статный черноглазый Саша Кириак.   Где он теперь, этот необычайный, совсем особенный мальчик, который так пришелся по душе ей, Наде? Чувствует ли он, гадкий, милый насмешник, что его маленькая приятельница добилась-таки своего? И, задумавшись на минуту над милым воспоминанием, Надя твердо произнесла, глядя своими черными честными глазами в острые глаза полковника:   -- Мое имя Александр, а по батюшке -- Васильевич.   -- Ого! -- вскричал, окончательно развеселившись, Борисов. -- Да вы родились под счастливой звездой, Александр Васильевич, нося имя бессмертного своего тезки!(4) От души желаю, чтобы хотя отчасти вы были похожи на него. Ну, а теперь, пожалуйте-ка к нам да закусите хорошенько. Вы, чай, устали с дороги?.. Щегров! -- приказал Борисов своему молодцеватому вестовому, -- подыщи-ка конька между нашими запасными лошадьми для нового казака.   -- Ах, нет! Пожалуйста, позвольте мне остаться с моим Алкидом, -- живо воскликнула Надя, успевшая уже было усесться за стол между седым есаулом и молоденьким хорунжим. -- Я не могу с ним расстаться ни за что на свете!   -- И то правда, -- произнес Степан Иванович, -- у вас ведь есть конь, юноша, и не конь даже, а восьмое чудо мира, если верить Вакуле. -- Махнул он в сторону Щегрова, все время стоявшего навытяжку у дверей.   -- Конь знатный, что и говорить, ваше высокородие! -- отозвался старый казак.   -- О, да, мой Алкид -- прелесть! -- блеснув глазами, воскликнула пылко Надя.   -- Браво, молодой человек, браво! -- одобрил старый есаул, с явным сочувствием оглядывавший Надю из-под своих нависших бровей во все время ее допроса. -- Сильная привязанность к лошади есть лучшая рекомендация кавалериста!   Он и не подозревал, старый воин, каким ярким отзвуком прозвучала его похвала в трепетном сердце казака-ребенка.   -- Ну, познакомьте нас со своим сокровищем, -- чуть усмехаясь под своими сивыми усами, добродушно произнес полковник. -- Нет, нет, не теперь только, -- проговорил он поспешно, видя, что Надя вскочила уже из-за стола, готовя бежать по его желанию. -- Закусите как следует, чем бог послал, а в это время и вашему коньку зададут корму. Не правда ли, Щегров? -- снова обратился он к старому казаку.   -- Так точно, ваше высокородие! -- отрапортовал тот и мигом скрылся за дверью, с целью исполнить приказание начальника.   Надя еще раз благодарно взглянула на полковника и принялась за еду.     1. Знаменитый в то время атаман всех казачьих войск Платов.   2. Атаман   3. Товарищами называли юнкеров.   4. Суворова  

ГЛАВА VI

Новый друг

   Сентябрьские дни коротки и недолговечны... А первый день, проведенный Надей среди казаков, показался ей одним сплошным коротким мигом... Офицеры как-то особенно задушевно и просто отнеслись к новому товарищу. Они расхваливали ее Алкида и долго любовались молоденьким всадником, с легкостью птички впорхнувшим в седло... И во весь день не нашлось минуты у девушки, чтобы как следует сосредоточиться на своем новом положении и вникнуть в него. Зато, когда незаметно подкравшаяся ночь снова окутала окрестность, когда во всех избушках замелькали огни и послышалась громкая команда "На конь!", сердце Нади впервые сжалось в груди.   С этим роковым "На конь!" все старое, прежнее, худое и хорошее, все, наполнявшее до сих пор ее жизнь, как бы разом отпадало от нее и уходило куда-то далеко, далеко...   "Еще не поздно, -- говорил девушке какой-то внутренний голос, -- одумайся, вернись! Подумай, что ждет тебя в будущем! Сможешь ли ты совладать со своей женской слабостью в трудных походах и на ратном поле? Ты, привыкшая спать на мягкой постели, есть с серебра, ты, нуждающаяся в родной заботе и ласке... Дитя! Дитя! Брось свои тщеславные мечты, вернись в отцовский дом, пока еще не поздно! Не для тебя, слабой, юной девочки, почти ребенка, суровая доля солдата!"   -- Что это, боже мой! Я, кажется, колеблюсь? -- с ужасом спрашивала сама себя Надя. -- Какой позор! Какое малодушие! Боже мой, помоги мне, укрепи меня! Господи, поддержи хоть ты меня, ты, могучая, сильная, мужественная Жанна!   Тут ее мысли были прерваны звуком сигнального рожка, выигрывавшего поход. К ним присоединились трубы, послышалась мелкая, частая дробь барабана. И все это покрылось могучим и сильным, уже знакомым Наде голосом, выкрикивающим мощным басом слова команды: "Справа по три заезжай!" Сотни выстроились в одну минуту, и весь полк стройным шагом двинулся вперед.   И в ту же минуту в первых рядах, где ехали песенники и музыканты, послышались звуки заунывной казачьей песни.   "Душа добрый конь"... -- выводили сильные молодые голоса, и каждый звук, каждая строфа этой несложной, но глубокой по своему смыслу песни невольно западала в чуткую душу Нади. Что-то сладостно-печальное и в то же время бесконечно-удалое чуялось в ней. Она говорила, эта песня, и о синем, тихо плещущем Доне, и о ярких пышных станицах, тонувших в зелени виноградников, и о чернооких казачках, поджидающих своих мужей, отцов и братьев в вольных южных степях, поросших золотистой пшеницей и кукурузой... Но больше всего звучала эта песня любовью к коню, этому верному товарищу-другу каждого казака. Ему-то и посвящалась она, этому бессловесному четвероногому товарищу по брани и походу, по ратному полю и мирной станичной жизни, делившему со своим всадником и голод, и жажду, и труд, и усталость, и сладкий непродолжительный отдых.   И Надя заслушалась песни, ласково трепля рукою стройную шею своего ненаглядного Алкида. Ей невольно пришло в голову, что эта песня касается и ее не менее, нежели других. Единственное, что осталось ей ото всего родного и близкого, -- это он, ее красавец Алкид. К тому же Алкид -- последний подарок отца.   "Бедный, дорогой отец! Как-то перенесет он тяжелый удар, нанесенный ему его Надей?" -- с тоскою думалось девушке, и горячие слезы жгли ее глаза и, скатываясь одна за другою по бледным щекам, падали редкими каплями на шелковую гриву Алкида.   Темный осенний вечер мешает окружающим казакам разглядеть эти тяжелые непрошеные слезы их молодого спутника. И Надя отдалась всецело во власть этих захвативших ее так внезапно тяжелых слез.   "Что-то делается теперь дома? -- продолжает думать с невыразимой тоской бедная девочка. -- Что отец, Вася, Клена? Как отнеслись они к ее поступку? Простят ли они когда-нибудь ее, бедную, злую Надю?.. Что мать? О, должно быть, она сильно разгневана на нее! А папа?.. Родной мой! -- мысленно обращается к отцу смугленькая девочка. -- Не кори меня, ненаглядный, милый папа! Прости меня и пойми, если можешь! О, папа! Ты поймешь, я знаю, ты должен меня понять, потому что ты так крепко любишь свою Надю... Папа... папочка мой... не горюй, не плачь, ненаглядный... Каждая твоя слезинка камнем упадет на душу твоей девочки... А ей предстоит еще так много испытаний впереди! Милый мой! Верь, что никогда твоя Надя не сделает ничего дурного! О, папа мой! Папочка ненаглядный, ты жалел, что не имеешь первенца сына, который мог бы покрыть славой наш честный род! Клянусь тебе, папа, я буду им! Ты с гордостью произнесешь когда-нибудь имя твоей беглянки-Нади... Я добьюсь этого, папа, ради тебя, Васи, ради безумной моей любви к дорогой родине... И бог поможет мне!"   Тут уже Надя не могла сдерживаться больше. Низко опустилась она в стременах и, обвив руками гибкую шею красавца Алкида, залилась целым потоком неслышных, горячих слез.   -- Что это, вы, никак, дремлете, Дуров? -- послышался за нею звонкий, молодой голос, по которому она разом узнала своего недавнего ходатая -- хорунжего Матвейко.   Надя проворно смахнула слезы и взглянула на говорившего. Выплывшая в эту минуту из-за облаков луна освещала юное лицо офицерика, полное горячего участия к ней.   -- Не грустите, Дуров, -- произнес Матвейко, понижая голос до шепота, чтобы не быть услышанным ближними рядами казаков. -- Оно, конечно, сразу тяжеленько бывает... Ведь я то же пережил... А потом зато, как привыкнешь, чудо как хорошо!.. Просто в отчаяние приходишь, что через 3 -- 4 недели надо возвращаться домой и остаться на зиму до следующего похода... (1) А как матушка убивалась, если бы вы знали, Дуров, когда меня снаряжала в военщину!.. Ведь мой батька -- природный казак, и я также должен служить в казаках... Это наш старинный закон в Земле Войска Донского. И сестренка у меня есть, Дуров, красавица...   -- И у меня есть... И брат есть, -- сразу оживилась Надя, почуяв искреннее участие в словах юноши-хорунжего. -- Славный он мальчуган! Вот если бы вы увидали его, Михаил... Михаил... -- И Надя в нерешительности замолкла, не зная отчества своего нового товарища.   -- Эх, что там за церемонии, -- рассмеялся тот, -- знаете что, Дуров, как придем на следующую дневку, выпьем запеканки на брудершафт, а пока зовите меня Мишей, попросту, без затей. Вам сколько лет?   -- Шестнадцать.   -- Ну, а мне семнадцать. Мы, значит, почти погодки с вами и между нами церемонии быть не должно. Я вас просто Сашей звать буду... Можно?   -- Ах, пожалуйста! -- поспешила произнести Надя.   -- И отлично! -- обрадовался Матвейко. -- А знаете, что у нас в станицах делают казаки, чтобы не скучать по родине и дому? Берут горсть родной земли, зашивают в ладанку и носят на груди с крестом вместе. И мне Даня-сестра такую ладанку сшила.   "А у меня ее нет! -- мысленно произнесла с сокрушением Надя. -- Нет родной вятской земли с собою... А кто знает, может быть, судьба занесет далеко от нее и где-нибудь на чужбине придется сложить буйную головушку..."   -- А вы желали бы войны, Миша? -- внезапно обратилась она к своему новому приятелю, стараясь прогнать от себя печальные мысли.   -- Знаете, Саша, -- произнес тот, и Надя поразилась выражением глубокой тоски, зазвучавшей вдруг в звуках его молодого голоса. -- Я и хочу ее и нет -- в одно и то же время. Я боготворю родину, царя... Но мне жаль причинить горе матери и Дане... Если меня убьют... ведь я их единственный покровитель, Саша... А меня убьют, наверное, я это знаю... На войне меня ждет могила... Мне бродячая цыганка нагадала: "Погибнешь от вражеской пули". Как вы думаете, может ли это быть правдой, Дуров?   -- Вздор! -- уверенно произнесла Надя.   Этот молоденький жизнерадостный мальчик все больше и больше привязывал ее к себе. Его заботы о матери и сестре трогали ее и располагали в его пользу.   -- Ну вот, ну вот, и я думаю то же, -- обрадовался, как бы встрепенулся тот. -- Меня все дома зовут счастливчиком, и я впрямь счастливчик. Все меня любят, и всюду мне хорошо -- ив полку, и в станице. Уж и сам не знаю, почему так...   "Да потому, что ты сам славный, чуткий, хороший и другим так тепло и хорошо с тобою!" -- хотелось крикнуть Наде, но она только ласково кивнула юноше и произнесла потом, помолчав немного:   -- Жаль мне, что нам не долго придется побыть с вами, Миша. Наши пути расходятся. Вы вернетесь в станицу, а я поеду дальше. Не знаю, куда пошлет меня судьба... Но только я никогда не забуду вас. Вы подошли ко мне в тяжелую минуту, когда меня грызла тоска, и своим участием утешили и успокоили меня так хорошо, так добро. Спасибо вам, Миша! -- И она крепко пожала небольшую, но сильную руку юноши.   -- Ах, Дуров! -- искренним порывом вырвалось из уст Матвейки. -- Вы непременно должны поехать к нам, погостить у нас в станице. Всегда успеете дойти до регулярных войск. Теперь не война -- мирное время, торопиться некуда. А как матушка-то будет рада, Даня! Вы их полюбите сразу, Саша, я в этом уверен! А они-то в вас души не будут чаять, я уж заранее знаю! Они в восторге от храбрых, а вы -- сама храбрость, Дуров! Ну, кто из нашей молодежи решится тайком удрать из-под родительского крова и пробираться бог знает куда, в неведомые места, к неведомым людям? Я видел, как вам было тяжело при Допросе полковника и как вы стойко перебороли и смущение и тревогу... А между тем не сердитесь, но мне кажется, вы не все сказали Степану Ивановичу, у вас на сердце лежит какая-то тайна... Не правда ли, Дуров?   Надя ничего не ответила, только кивнула головой.   Тайна... О, да, он не ошибся, этот прозорливый юный офицерик. У нее есть тайна, постоянная тайна, которая будет всю жизнь тяжелым ярмом лежать на ее душе. Зачем, тысячу раз зачем она родилась не мальчиком?! Как легко и хорошо сложилась бы тогда ее жизнь! А теперь, бог знает, что ждет ее впереди. Но что бы ни было, она, Надя, добьется своей цели, хотя бы самой тяжелой, дорогой ценой. Ценой труда, терпения, муки -- все равно, но добьется!.. И она вся горела от волнения в то время, как сердце ее наполнялось неясной тревогой и сладким торжеством.   А полк все идет да идет вперед...   В ушах по-прежнему звучит та же за душу хватающая мелодия торжественной и печальной казацкой песни... по-прежнему черная ночь осеняет природу своими властными крыльями, по-прежнему, тихо побрякивая стременами, взвод за взводом, сотня за сотней, идут казаки, унося все дальше и дальше за своим потоком смугленькую девочку в неведомую, темную, непроглядную даль...    1. Казаки не составляли в те времена постоянных регулярных войск, и их распускали в мирное время.  

Конец первой части

  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА I

Вербунок. -- Красавчик Юзек

   Маленький, обычно грязный город Гродно стал почти неузнаваем. По узким извилистым улицам бродят целые толпы улан, утопая по колено в весенней грязи, в разноцветных мундирах всевозможных полков. Апрельское солнце весело играет на оправах их сабель, на глянцевитой поверхности кожаных кобур, привешенных к поясам, на высоких киверах с серебряными значками. Уланы с трудом передвигают ноги, слегка пошатываясь и задевая прохожих. Впереди них идут песенники, приплясывая и выкрикивая веселые, удалые припевы. Им вторят трубы, неистово гудя своим оглушительным басом. Перед каждой такой толпой выступают бравые молодцы в расстегнутых колетах, с потными, красными от вина и возбуждения лицами. Они едва держатся на ногах и выкрикивают на разные голоса, надорванные и охрипшие от натуги:   -- Эй, бравые люди! Кто желает записаться? Торопитесь! Времени мало! А жизнь солдата-кавалериста сущее наслаждение. Сюда, к нам, господа! Времени мало -- желающих много... Что может быть лучше кавалерийского житья!   Это -- вербовщики из разных полков нескольких уланских дивизий, присланные сюда для новобранцев. Они, по обычаю того времени, вызывают тех, кто желает добро-   вольно идти в солдаты. На них мундиры самых разнообразных цветов. Это старые солдаты -- видно по всему. На их нетрезвых лицах написана уверенность и отчаянная удаль.   Окна нижнего этажа шинка (1), помещавшегося на одной из главных городских улиц, открыты настежь. Мимо них поминутно снуют эти беспорядочные толпы старых и новых вербовщиков и завербованных. И все это пляшет, поет и беснуется в каком-то безумном веселье.   У одного из окон стоит Надя. Она по-прежнему в синем казачьем чекмене и донской папахе. Она смотрит на беснующуюся толпу безучастным взором, в то время как мысли ее носятся далеко-далеко и от горланящей оравы, и от грязного Гродно, и его кривых улиц. Они витают там, вокруг Раздарской станицы и тихого Дона, где она провела последнюю зиму.   Добрый полковник дал ей приют у себя в доме: она проживала частью у него, частью у своего нового друга -- Миши Матвейко, где испытала настоящее мирное семейное счастье. Мать молодого Матвейки и его красавица сестра действительно души не чаяли в Наде. Миша не ошибся. Его товарищ сумел завоевать себе общее расположение и любовь. И никто в доме не подозревал, что под казачьим чекменем скрывается девушка, и уже одно это несказанно радовало Надю, так трепетавшую за целость ее роковой тайны.   Живя в станице, она целые дни проводила в степях на берегу Дона, охотясь за всевозможной дичью или просто катаясь на своем Алкиде. Потом, когда выпал снег и река застыла, девушка проводила большую часть времени дома, среди гостеприимной и милой семьи Матвейко. И когда вернувшийся из Черкасска, от наказного атамана Платова, Борисов объявил ей, что он получил под команду Атаманский полк, который не сегодня завтра должен выступить в Царство Польское, -- Надя как будто даже опечалилась немного при мысли о расставании с милой, так гостеприимно принявшей ее донской землей. Трогательно было ее прощание с Матвейко, в особенности с красивой, мечтательной, серьезной красавицей Даней, которая успела горячо привязаться к юному казаку и полюбить его за кротость и какую-то, словно девичью, чуткость.   Целую зиму провел Атаманский полк в походе на беспрестанном марше за редкими остановками, и только весною Надя, вместе с остальными, попала в Гродно. О это Гродно! Девушка почувствовала себя разом печальной и одинокой среди чужого, грязного местечка, перенесенная сюда прямо из вольных степей придонской станицы.   Борисов, окончив свое дело, ласково распростился с вверенным его попечениям юным казачком и повел свой полк далее, вглубь Польши на летние квартиры. И Надя осталась теперь одна, без друзей и поддержки, совершенно одна в целом большом и страшном мире.   Ее новые друзья -- милый, добродушный Миша Матвейко, которого она успела полюбить ничуть не менее своего брата Васи, его красавица сестра, подарившая таким искренним участием ее, Надю, -- все это осталось там, далеко от нее, у зеленых берегов тихо плещущего Дона. И бог знает, увидит ли она их когда-нибудь снова.   Перед ее глазами кривые грязные улицы Гродно, ревущая, пляшущая, орущая толпа -- этот дикий "вербунок", возмущающий своей пьяной удалью всю душу смугленькой девушки...   Она готова уже отойти от окна, чтобы не видеть этой расходившейся разношерстной крикливой толпы, как вдруг резкий, громкий голос коснулся ее слуха:   -- Эй, пригожий паренек, не хочешь ли завербоваться в наш полк? Ей-ей, славное у нас житье!.. Не житье, а масленица, прямо могу сказать. Удаль и забубенщина наша славятся на все другие полки... По рукам, что ли, да и дело в шляпе!   Надя с невольным ужасом отшатнулась от окна: перед нею была всклокоченная голова и багрово-красное лицо какого-то пьяного улана в расстегнутом колете. За ним стояло несколько других таких же молодцов, очевидно уже завербованных гулякой, и все они выводили нестройными голосами какую-то удалую солдатскую песню.   "Если нельзя иным путем поступить в полк, как только через эту безобразную вербовку, так бог с ним, -- подумала с невольной брезгливостью Надя, -- придется подождать, не пройдет ли какой-нибудь другой полк через местечко..."   Хорошо было так думать -- только думать, но каково было ей ждать одной в неизвестном чужом городе, почти без денег, так как взятая ею сумма, подарок отца, приходила к концу.   В ту минуту, как она намеревалась закрыть окно, на улице в собравшейся вокруг харчевни толпе послышались крики: "Наместник (2) идет, наместник! Дорогу господину наместнику, эй вы, крикуны!" Вся толпа разом притихла.   К группе подгулявших улан подходило двое мужчин, один в полной уланской форме, с мужественным лицом нерусского типа и с аршинными усами, уже тронутыми сединой, другой -- юноша, почти мальчик, лет шестнадцати на вид, с растерянным, как бы обиженным выражением поразительной красоты лица.   -- Как дела? -- обратился старший из двух спутников к подгулявшему главарю группы.   -- Идет, слава богу. Есть, понятно, разные упрямые молодчики, которые предпочитают сидеть на печи и есть кашу, -- произнес тот, насмешливо взглядывая на Надю, стоявшую у окна, -- но их, благодарение богу, гораздо меньше, нежели желающих.   -- А вы разве не желаете завербоваться, сударь? -- вежливым тоном обратился вновь прибывший усач к Наде.   Молодая девушка, не ожидавшая этого вопроса, смутилась и покраснела.   -- Если нет иного пути попасть в полк, как этот, -- произнесла она смущенно, указывая на волнующуюся на улице толпу, -- то, признаюсь, у меня нет к тому особенной охоты.   -- Да кто же вам говорит про этот путь! -- расхохотался самым искренним смехом офицер. -- Вы можете записаться в полк и без того, чтобы умащивать дурацкой пляской наши гродненские трущобы. Для этого стоит только сходить к ротмистру Казимирскому, который командует одним из эскадронов коннопольского полка. Да вот, не угодно ли присоединиться к нам? Мы с моим юным другом идем туда и с этою же целью. Желаете?   Надя не заставила повторять приглашение. Через минуту она была уже на улице и вместе с обоими спутниками храбро зашагала по грязной кривой улице Гродно.   Путь их оказался недолгим. Не больше как через какие-нибудь четверть часа бравый усач, отрекомендовавший себя корнетом Линдорским, и оба его юные спутника подошли к большой корчме, стоявшей на самой середине городской площади.   Еще на пороге вновь прибывшие были оглушены звуками самой отчаянной и безобразной музыки. Тут пищала волынка, пилила скрипка, бренчала гитара, трубил рожок, похожий по звуку на рог горниста, и все это покрывалось отчаянным гулом турецкого барабана.   Громадные клубы табачного дыма мешали видеть, что делалось в корчме. Вскоре, однако, глаза Нади немного привыкли к этому серому туману, стоявшему сплошным столбом в горнице, и она могла рассмотреть целую толпу снующих, прыгающих и пляшущих под эту безобразную музыку людей.   Они, со своими разгоряченными от вина и пляски лицами, окруженные облаками дыма, скорее походили на чудовищ или исчадий ада, нежели на обыкновенных смертных.   Один из них, великан по сложению, быстро подскочил к Наде и, прежде чем девушка могла опомниться, схватил ее за руки и вовлек в круг танцующих.   Но корнет Линдорский, зорко следивший за обоими юношами, взятыми им под свою защиту, бросился на выручку Нади и не без усилий вытащил ее обратно из круга.   А толпа, глядя на эту сцену, ревела от хохота, как безумная.   С трудом корнет Линдорский и его юные спутники пробили себе дорогу и очутились наконец на пороге крошечной комнатки, которую занимал ротмистр Казимирский.   Это был еще не старый мужчина с румяным лицом и живым взглядом острых серых глаз. Холеные с проседью усы его были молодецки завиты в колечки. Полные губы улыбались приветливо и мягко. Как он, так и корнет были поляки, которых среди офицеров полков, стоявших на западной границе, в особенности, однако, в коннопольском полку, было тогда много.   -- Чем могу служить пану наместнику? -- обратился ротмистр с изысканной вежливостью к Линдорскому на польском языке.   -- Вот, господин ротмистр, -- отвечал тот, -- я привел к вам моего юного друга, пана Юзефа Вышмирского. Его дядя, известный вам пан Канут, во что бы то ни стало добивается чести видеть юношу под вашей командой, на службе в славном коннопольском эскадроне.   -- Добже (хорошо), -- произнес Казимирский с ласковой улыбкой и кивнул молодому Вышмирскому.   -- Чем могу служить пану? -- снова обратился он к Наде, приняв и ее за молодого поляка.   -- Я тоже добиваюсь чести поступить в ваш полк, -- отвечала храбро по-русски молодая девушка.   -- Но ведь вы уже казак, если меня не обманывает зрение, -- произнес ротмистр тоже по-русски, бросая на Надю один из своих пронизывающих взглядов.   -- О, нет, я казак только по одежде, господин ротмистр, -- поторопилась ответить та. -- Моя фамилия Дуров, я русский дворянин и еще нигде не числюсь.   -- Прекрасно! -- произнес, покручивая свои выхоленные усы, Казимирский. -- Отныне вы оба будете у места. -- И, переведя взгляд с Нади на Вышмирского, добавил: -- Вы оба будете служить во вверенном мне эскадроне уланского коннопольского полка. Мы далеко не прочь приобрести таких славных рекрутиков, не правда ли, пан наместник?   -- Совершенно верно, господин ротмистр, -- ответил тот.   Судьба Нади была решена.   Она горячо поблагодарила Казимирского и вышла из адской корчмы, где все еще бесновалась, шумела и плясала обезумевшая в своем диком веселье толпа.   -- Не знаю, как благодарить вас, господин корнет, -- очутившись снова на улице, обратилась Надя к своему старшему спутнику.   -- Не стоит, молодой человек, -- произнес ласково Линдорский. -- Служите только хорошенько, чтобы вполне оправдать доверие начальства. Ротмистр Казимирский отличный служака, и вступить под его начальство -- большая честь. Я рад за вас и за пана Юзефа.   Но юный пан Юзеф, казалось, нимало не разделял этой радости. Его тонкое, прекрасное лицо было полно не то задумчивости, не то грусти. Синие глаза смотрели спокойно и равнодушно. Алые губы были плотно сжаты. Он оставался, очевидно, совершенно безучастным и к словам корнета, и к своей новой участи -- этот красавец мальчик.   -- А знаете, юноша! -- неожиданно произнес Линдорский, обращаясь к Наде. -- Ведь нам с вами надо бы чем-нибудь ознаменовать столь блестящее и скорое устройство дела. Можно сказать, что вы по щучьему велению попали в лучший из наших конных полков. За это следовало бы сорвать с вас порядочный куш...   -- О, что касается этого, -- поспешила ответить Надя и неожиданно смутилась, -- то... я... я... увы! Смею только бесконечно благодарить вас, господин корнет... так как... -- И она окончательно замолкла, растерянная и красная как рак.   И было от чего смущаться бедной Наде. Она поняла слова наместника буквально. Следовало отблагодарить его так или иначе: распить с ним, по тогдашнему обычаю новобранцев, бутылку-другую старого, хорошего вина, а между тем в кармане ее слабо позвякивали лишь два оставшиеся червонца -- последняя капля прежнего богатства. Их вряд ли бы хватило на самый скромный ужин с наместником.   Последний искренно расхохотался при виде смущенного и испуганного лица Нади. Улыбнулся, очень вяло впрочем, и юный красавчик Юзек.   Надя окончательно смутилась и растерялась от этого смеха.   -- Ха-ха-ха! Нет, слышите ли? Это бесподобно! -- хохотал Линдорский. -- Юзеф, мой мальчик, нет, каков! Он принял мои слова за чистую монету!.. Но успокойтесь, дитя! Вы не так меня поняли. Ей-богу! Пан Линдорский не берет взяток... Это было бы не по-солдатски, черт побери! Я жду от вас вознаграждения несколько иного рода. Видите ли, -- разом делаясь серьезным, заговорил он, -- я -- большой приятель пана Канута, дяди этого молодчика. -- И он скосил глаза в сторону Вышмирского. -- И пан Канут просил меня поберечь его племянника. Он, в сущности, такой же ребенок, как и вы, не во гнев вам будь сказано, господин казак. А поэтому не согласитесь ли вы в походе да и на стоянках составить общество моему юному другу? Все же вдвоем ему будет не так скучно. Он, собственно говоря, прекрасный малый. Сердце у него золотое. Только ужасно не по нутру пришлось ему походное житье. А что поделаешь, когда у дядюшки Канута свой собственный взгляд на это дело? Видеть племянника кавалеристом -- мечта его жизни. Вы, Дуров, молодчина хоть куда, это видно по всему, и выглядите много отважнее нашего неженки. -- Тут корнет ласково подергал нежное ушко Юзефа. -- Послужите же ему примером в стойкости и отваге. И то, и другое необходимо как в мирное, так и в военное время. Помогите ему, Дуров, и я буду вам признателен за это. У вас такое мужественное, энергичное, несмотря на юность, лицо; вы, вероятно, храбры и выносливы, как спартанец. Сделайте из Юзьки такого же спартанца, и вы отплатите мне сторицей за мою ничтожную услугу, оказанную вам. Поняли ли вы меня, мой мальчик?   -- Понял, господин корнет, и не замедлю исполнить ваше желание, -- бойко отвечала Надя, с самым веселым видом глядя в лицо корнета.   Вся грусть девушки разом куда-то исчезла: ей было и весело, и смешно в эту минуту. И в самом деле, не забавную ли шутку сыграла с ней проказница-судьба? Ей -- слабенькой, юной девушке -- доверяли на попечение большого мальчика, почти юношу, вверяли его ее охране и защите... О, если бы он знал, тот же корнет Линдорский, какого покровителя приобретал в ее лице красавчик Юзек!   И это пустяшное обстоятельство вдохнуло, казалось, новый запас энергии и бодрости в юное и смелое существо Нади.   -- Ну-с, пан Юзеф, -- весело обратилась она к юноше, -- вы слышали, что говорил господин корнет, а потому извольте отныне повиноваться мне беспрекословно. Я стою на квартире в Мовшиной харчевне, не угодно ли вам перекочевать ко мне с сегодняшнего же дня, новый товарищ?   -- Хорошо, будь по-вашему, -- тем же безучастным тоном отвечал Юзеф, и лицо его по-прежнему выражало не то апатию, не то грусть.   -- Ну и отлично! Молодец вы, Дуров! По всему видно! -- похвалил Надю Линдорский. -- А теперь вам надо идти в швальню, где вас оденут в полную уланскую форму. Не хотите ли, чтобы я последовал за вами?   -- Разумеется! -- весело воскликнула Надя.   Пан Линдорский ей нравился все больше и больше своей живостью и неподдельным весельем, так и бившим ключом.   И все трое снова замесили жидкую весеннюю грязь, бодро шагая по кривой узкой улице, ведущей к кварталу, занятому под стоянку коннопольским уланским полком.    1 Питейный дом, корчма.   2. Наместниками назывались главари вербунка.   

ГЛАВА II

Первые тернии. -- Письмо на родину

   -- Нет, это невозможно, какая пытка! Ну, не нелепость ли со стороны дяди Канута запрягать меня в ярмо, как ленивого вола!   И бледный, измученный Юзек Вышмирский выпустил тяжелую пику из рук и в изнеможении опустился на мягкую весеннюю траву, обильно покрывающую широкий плац, где производились военные упражнения новобранцев.   Полковой дядька, взводный Спиридонов, обучавший строю и военной выправке всех завербованных коннопольским отрядом и в том числе наших героев, Надю и Вышмирского, с нескрываемой жалостью взглянул на статного, беленького, как сахар, уланчика, которому было не под силу выполнение трудных солдатских приемов.   -- Эх, сердешный, сидеть бы тебе у маменькиной юбки, а то нет, полез в солдатчину, туда же! Уж какая тебе, сударь, служба! В чем душа держится, а он, на тебе, солдат тоже!   И бравый взводный даже решительно сплюнул в сторону, что означало у него крайнее негодование.   Но если холеный польский паныч не оправдал его ожиданий, то другой новобранец, уже более часа размахивающий тяжелой дубовой пикой, вполне заслуживал одобрение Дядьки Спиридонова. И то сказать, это какой-то бесенок в Уланской одеже. Сам -- тоненький, статный, с узким перехватом в талии, как тебе у черкеса али у заправской девицы, а силища-то и терпение так и брызжут из него!.. На нем, поверх мундира с малиновыми отворотами и белыми эполетами, надета кожаная перевязь с подсумком, наполненным патронами. На голове высокая малиновая шапка с узким волосяным султаном, на ногах, поверх рейтуз, тяжелые солдатские сапоги.   Наряд этот вовсе преобразил Надю. В нем она стала как-то еще выше, стройнее. Она словно выросла за последнее время, словно преобразилась. За эти три недели, проведенные в постоянном ученье на плацу или в манеже под надзором того же неутомимого дядьки, смуглое лицо ее обветрилось и загрубело; покрытое густым слоем весеннего загара, оно окончательно потеряло последние следы женственности.   Но, несмотря на свой бодрый, сильный вид, Надя переживала в глубине души невообразимые муки. Новая жизнь с ее трудными требованиями нелегко давалась бедной девушке. Женская, хотя бы и выносливая, натура в конце концов дает себя знать. Эти военные упражнения, трудные и для солдата, измучили до полусмерти все ее юное, почти детское существо. Тяжелая дубовая пика оттягивает руки и давит плечо до ломоты в костях, до нестерпимой боли. Рукоятка громадной бряцающей сабли едва помещается в маленькой девичьей руке. Но что хуже всего -- так это сапоги.   О, эти ужасные сапоги! Они, как орудия пытки, тисками сжимают узкие девичьи ножки. Надя с трудом волочит их по земле. Ее пальцы вспухли и посинели. Тяжелые, как кандалы, сшитые на любую солдатскую ногу, эти ужасные сапоги похожи скорее на громадные ялики и тяжелы, как пудовые гири.   Сегодня проклятые сапоги особенно досаждают Наде. И пика как-то особенно дервенит руку и вовсе не повинуется ей. А тут еще этот Юзек довершает мучение своими жалобами. Ах этот Юзек! И без того ей приходится не легко!   Надя с досадой отшвыривает пику и подходит к юноше.   -- Слушай, Вышмирский, это несносно! -- говорит она раздраженно. -- Ты мне вытягиваешь душу своими стонами. Не ной, пожалуйста, по крайней мере, или ступай к Казимирскому просить отставки.   -- Хорошо тебе говорить это! -- произносит измученным голосом несчастный мальчик. -- Ты вольная птица; хочешь служить -- служишь, не хочешь -- уйдешь. А каково мне?! Мой опекун-дядя хочет во что бы то ни стало, чтобы я дослужился в кавалерии до офицерского чина. А какой я солдат-кавалерист, Саша, посуди сам! Взгляни на эти руки! Разве им под силу этот собачий труд?   Вышмирский протянул к самому лицу Нади свои изнеженные руки, с ровно отточенными розовыми ногтями и с нежными розовыми ладонями, сплошь покрытыми шрамами и мозолями.   -- Да, изрядные руки! -- согласился подошедший к ним дядька Спиридонов, с явным сочувствием поглядывая на обезображенные ладони Вышмирского.   -- То-то и есть! -- покачал тот своей красивой головою. -- А дядя Канут говорит постоянно, что я создан для малинового уланского колета и для шпор... Шпоры, понятное дело, годны для мазурки... Ах, и отплясываю же я ее на славу! -- с неожиданным оживлением произнес юноша, и лицо его мигом преобразилось. Равнодушие и апатия в один миг исчезли. Это был совсем новый Вышмирский, веселый, точно оживший и чудо похорошевший. -- Знаешь, Дуров, -- с тем же необычайным блеском во взоре продолжал он, -- что, если попросить ротмистра отпустить нас на завтра в имение дяди Канута?.. А?.. Оно очень неподалеку отсюда. Кстати, завтра Зоськино рождение. Ты познакомишься с сестренкой. Чудо что за девочка, живая, бойкая, настоящий огонь... Вот обрадуется нашему приезду! Едем, Саша! А?   -- Да, я не прочь! -- согласилась Надя. -- А только теперь, сделай милость, подтянись и проделай ты все свои упражнения с негодной пикой. Ей-богу же, совестно Спиридонова! Скажет еще кому-нибудь! -- добавила она по-французски, чтобы не быть понятой бравым дядькой.   Юзек тяжело вздохнул и, с трудом поднявшись с мягкой травы, снова принялся за прерванные было экзерсиции.   Но ни ему, ни Наде не суждено было их докончить сегодня. По учебному плацу прямо на них бежал, размахивая кивером, уланский офицер, поручик Бошняков, взводный их эскадрона. Он что-то кричал им издали, чего ни Юзек, ни Надя не могли, однако, разобрать.   Наконец поручик, запыхавшийся и весь красный от бега, приблизился к ним.   -- Поздравляю, господа, с походом! -- произнес он, задыхаясь. -- Война с Францией! С Пруссией заключен союз, и мы идем бить Наполеона! -- И, передохнув немного, продолжал скороговоркой: -- Сейчас получена бумага от военного министра и циркуляр государя. Через полчаса объявят полку... Ну-с, мои славные мальчуганы, довольно намозолили вы себе руки сегодня. Ступайте-ка за мною. Рады походу?   И, обняв обоих за талии, Бошняков повел их к большому флигелю, где было устроено офицерское собрание коннопольского уланского и других полков.   Надя подняла на Бошнякова широко раскрытый, недоверчивый, вопрошающий взор.   Война? Великий боже! Не шутка ли это? Но глаза взводного влажны от счастья. Лицо пылает. В голосе слышатся молодые, радостные нотки. Как его преобразило, однако, это известие!   "Война!.. Вот оно, странное, светлое, желанное слово!" -- думалось Наде, в то время как она шагала в обществе Бошнякова и Вышмирского по едва покрывшемуся первой весенней травой плацу.   Война!.. Наконец-то желание ее услышано судьбою... Война! Вот где таится мечта ее жизни, для которой она живет, к которой стремится всей своей юной душой!.. И плечи девушки, изломанные непосильной тяжестью пики, снова словно приобрели прежнюю легкость и гибкость. Тяжелые сапоги, железными путами оттягивавшие ноги, несчастье и мука Нади, -- позабыты. Сердце ликует и бьется, в нем расцветает надежда, радостная и светлая, как день. Дух захватывает от непривычного, почти непосильного прилива счастья. Ей хочется закричать от восторга, засмеяться, запрыгать, стрелою понестись по зеленому плацу, броситься на шею Вышмирскому и затормошить негодного мальчугана, спокойно выступающего своими изящными ногами в безукоризненных сапогах по плацу.   "И что это за глупое равнодушие у него?! -- злится Надя, поглядывая искоса на холодное бесстрастное лицо Юзека. -- Можно ли погружаться в спячку, когда всколыхнулась и дрогнула вся Европа!.. Идем бить Наполеона! Какое это чудесное и вместе с тем страшное слово! И как просто и хорошо сказал это Бошняков..."   Но Наполеон -- гений, покоривший полмира, и она, Надя, твердо знает это. Австрия, Италия, Индия, египетские пирамиды... Боже великий! Сколько сильного, славного за ним! И они идут на него... Наполеон! Что-то необъятное, роковое есть в этом имени... Пусть он гений, пусть победитель, но между русскими разве нет и не будет гения, подобного Суворову? А они разве не ученики и дети бессмертного Суворова?.. О, она, Надя, так твердо верит в русскую счастливую звезду, в победу русского оружия...   И весь мир кажется ей теперь таким дивно прекрасным. Весь мир -- и Спиридонов, и Бошняков, и Юзек. Будущее чудится сплошной розовой сказкой, где действующие лица -- богатыри, победители, Бовы-королевичи, которые возьмут, должны взять верх над дерзким Наполеоном! Иначе и быть не может... Она, Надя, так верит в это будущее, прекрасное, как жизнь! Там, в этом будущем, ее ждут битвы, победы, может быть, слава... крупная слава... Не такая крупная, конечно, как слава бессмертной Жанны, слава более скромная, но которою все же будет гордиться ее милый далекий отец!..   "А вдруг вместо этого смерть?" -- прерывает свои грезы девушка, но тотчас же гонит от себя неприятную мысль. Смерть -- когда в сердце расцветает весна и вся душа ее ликует! Смерть теперь -- нет, это невозможно!   И она шагает по плацу жизнерадостная и счастливая, с душою, наполненной смутным торжеством, с отрадными мыслями и бьющимся сердцем...   В тот же вечер, до ужина, был прочтен циркуляр государя и полк поздравили с походом. Дружное "ура" молодцов-коннопольцев вырвалось из тысячи солдатских грудей и огласило далеко кругом окрестности Гродно.   А молоденький новоиспеченный улан кричал громче всех.   -- Не понимаю, чему ты радуешься, Дуров! -- удивлялся, пожимая плечами, Вышмирский. -- Или тебе надоела жизнь?   -- Ах, Юзек, ну, какой же ты, ей-богу! -- искренне негодовала Надя. -- Ну можно ли оставаться равнодушным в то время, когда в недалеком будущем тебя ждет грохот пушек, лязг оружия, крики победителей!..   -- Стоны раненых... вопли о помощи... смерть... -- дополнил Вышмирский.   -- Пусть даже смерть! -- пылко срывается в неизъяснимом порыве с уст Нади. -- Да разве не сладко умирать за родину, за ее честь, ее славу! Ах, Юзек, Юзек, никогда ты не поймешь меня! -- сокрушенно покачала она головою.   -- Может быть, -- спокойно согласился с нею молодой поляк, и вдруг легкое облако осенило его лицо, прекрасное и нежное, как у девочки. -- Но если меня убьют, что будет тогда с моей Зоськой?   Надя с сожалением взглянула на него: ей стало жалко этого женственно-хрупкого мальчика, такого чуждого и неуместного в суровой жизни солдата. Ей было и тяжело, и чуточку досадно на него...   Однако в этот вечер, прежде чем уйти в свой угол (они жили в небольшой комнатке, разделенной надвое дощатой перегородкой), Надя крепко пожала протянутую ей нежную руку Вышмирского.   -- Полно кукситься, Юзеф! -- произнесла она весело. -- Бог милостив, и ты вернешься из похода здравым и невредимым. Еще как откалывать мазурку с твоей Зоськой будешь!   -- И то правда! -- произнес, разом оживляясь, юноша. -- Ты всегда сумеешь успокоить меня, Дуров. И где ты черпаешь эту силу, эту бодрость духа, волшебник?! А знаешь, какая мысль пришла мне в голову... Что, если пойти сейчас к ротмистру и попросить отпустить нас с тобою хоть на один день к дяде Кануту. А? Что ты скажешь на это?   И прежде чем Надя успела что-либо ответить, Вышмирский вскочил с совсем несвойственной ему живостью и, на ходу пристегивая саблю, бросился из комнаты.   А Надя тяжело задумалась, оставшись одна.   "Счастливый! У него есть кому благословить его перед походом, молиться о нем и оплакать его в случае смерти. А я?.. -- выстукивало, сжимаясь от внезапной тоски, опечаленное девичье сердечко. -- Самые близкие, самые дорогие люди не знают даже, жива ли я или нет! Может быть, они даже сочли меня давно умершей... А что, если напомнить о себе, подать весточку, успокоить хоть отчасти бедного папу? Ведь все равно -- меня не вернут теперь. Уж поздно!.. Всякая связь с прошлым порвана... Да и не найти меня им! А получив письмо, все же отец успокоится отчасти, будет знать, что я жива и здорова..."   И, не колеблясь долее, Надя присела поспешно к столу, схватила лист писчей бумаги, обмакнула перо в чернильницу, и вмиг рука ее забегала проворно и быстро по белой странице.   "Ненаглядный мой папочка, -- писала она, -- как ты должен удивиться, получив эти строки от твоей злой девочки, причинившей тебе столько горя и забот. Папа, золото мое, радость моя, прости мне, прости, неоцененный, родной, любимый! И маменька, и Вася, и Клена -- все, все простите вашу гадкую Надю. Папочка, я не виновата, клянусь тебе честью, нет! Пойми меня, папа, и прости, родной, если можешь! Пойми, прежняя жизнь была не для меня. Домашние работы, хозяйство, мелкие женские заботы по дому -- они не удовлетворили бы меня! Папа, радость моя, вспомни, я с колыбели привыкла к иной жизни, к иной обстановке. Постоянно на марше, постоянно среди молодцов-гусар, под звуки труб, я воспитывала, помимо собственной воли, эту безумную любовь к военной походной жизни. И потом, папа, не знаю почему, но мне кажется, что я нужнее родине в качестве воина-солдата, нежели в скромной доле хозяйки. Я знаю, отец, ты поймешь меня. Ты должен меня понять! Я -- твоя дочь; твоя кровь течет в моих жилах, кровь старого воина, лихача-кавалериста. Ты поймешь мое стремление и оценишь его. Пишу тебе, отец, и приношу мою запоздалую повинную теперь, так как не сегодня завтра мы выступаем походом в Пруссию. Кто знает, может быть, я не вернусь оттуда и сложу голову далеко на чужбине, но, написав тебе эти строки, мне будет все же легче умирать... Мой папа, мой ненаглядный, дорогой папа узнает наконец, что его буйная головушка, его казак-девчонка, гусарская питомица, не способна ни на что дурное, и благословит меня заочно на бой -- на смерть и славу. Надя".   Письмо окончено... А Надя, с помутившимся взором и пылающим лицом, все еще сидит над мелко исписанной четвертушкой бумаги. Она словно не может оторваться от нее. Крупные, тяжелые слезы одна за другою скатываются по пылающим щекам на бумагу, смачивая ее и оставляя на ней мокрые следы...   Грязные закоптелые стены комнатки словно раздвинулись перед нею. Ее мысленные взоры видят теперь, как на картине, четко и ясно, белый, угрюмый на вид их сарапульский дом, окруженный громадным старым садом, небольшую террасу и милую голову с заметной проседью, склоненную за чтением этого письма.   Милая, дорогая голова! Сколько в ней таится забот и тоски, и все о ней, все о бедной далекой Наде!.. С каким наслаждением приникла бы она теперь к этому дорогому лицу горячим поцелуем, как сердечно произнесла бы, обняв эту милую, полуседую голову:   "Успокойся, не грусти, папа! Когда-нибудь твоя Надя вернется к тебе, вернется, может быть, покрытая славой, и разгонит все эти резкие морщины на твоем челе".   -- Дуров! Саша! Где ты? -- слышится, как сквозь сон, задумавшейся девушке. -- Он позволил, Дуров! Он позволил! Клянусь! Я готов примириться с войной и с походом, если мне придется увидать до них старое гнездо Канутов и мою Зоську!   Надя поспешно оправляется и утирает слезы. И то пора -- Вышмирский уже на пороге.   -- Представь, дружище! "Отпуск, -- говорит, -- я вам дам, и вам и вашему другу, а вы мне, смотрите, "в товарищах" не засиживаться!" Славный парень этот Казимирский, право! Лучшего эскадронного я бы и не желал иметь. Завтра после обеда выезжаем. Я уже нанял у корчмаря его бричку... А теперь спокойной ночи, Дуров. Утро вечера мудренее.   -- Спокойной ночи! -- отвечала Надя, с удивлением поглядывая на своего нового друга и едва узнавая его.   Действительно, от прежнего флегматичного Юзека не осталось и следа. Лицо его горело, глаза так и блестели самой искренней, почти ребяческой радостью. Счастье делало совсем другим человеком юного пана Вышмирского.  

ГЛАВА III

У Канутов

К громадной старинной усадьбе богатого польского помещика, пана Казимира Канута, лихо подкатила быстрая тройка.   Великолепный замок Канута, утонувший в целом море молодой весенней зелени, покрывавшей деревья громадного сада, был ярко освещен. Из открытых окон выливалась целая волна звуков. Нарядные пары, точно светлые видения, мелькали в рамах окон.   В замке танцевали. Бал был в самом разгаре.   -- Вот кстати! -- произнес весело Юзек, сопровождая Надю по длинной аллее, ведущей к крыльцу. -- То-то радость будет Зоське! Прямо к мазурке угодили!   В доме, очевидно, расслышали бряцанье троечных бубенцов: из надворных строений выскочила целая толпа мужской и женской прислуги.   -- Панич пожаловал! -- послышались среди нее радостные возгласы.   Как раз в это время музыка в замке прекратилась, пары остановились и поднялась суматоха.   -- Юзеф приехал, Юзек! Где он? Матерь божья!.. Да что же он медлит! -- послышался чей-то звонкий молодой голосок из открытого окна дома.   В ту же минуту Надя, вступившая было в освещенные сени замка, неожиданно как вкопанная остановилась на пороге.   Какое-то белое воздушное существо, окутанное в прозрачное облако кисеи, с серебряными крылышками за спиною, выпорхнуло из противоположной двери и с радостным криком: "Ах, Юзек, коханы (дорогой)!" -- повисла на шее Нади.   Под градом поцелуев, сыпавшихся на опешившую девушку, Надя не могла вполне разглядеть белого существа, прильнувшего к ее груди. Она только слышала прерывистый, задыхающийся шепот, лепетавший по-польски самые нежные, самые ласковые слова. Проведя около двух лет среди поляков, Надя успела выучиться этому языку, и потому лепет белого существа был ей вполне доступен.   -- Юзек, коханы! -- повторяло оно, задыхаясь от волнения. -- То-то веселье, то-то счастье!   И снова на щеки, лоб и глаза Нади сыпался целый град горячих поцелуев.   А кругом их уже толпилось целое общество юношей и девушек, приблизительно одного возраста, в самых разнообразных костюмах. Тут были и турки в пестрых чалмах, и турчанки под кисейными чадрами, и арабы, и цветочницы, и маркизы в напудренных париках, и пастухи, и пастушки, точно сошедшие с какой-нибудь старинной картины. Молоденькие рыцари позвякивали шпорами; их хорошенькие дамы, нарядные и веселые, обмахивались веерами.   -- Зоська, Зоська! -- кричала одна из хорошеньких пастушек, теребя за рукав белое существо, все еще висевшее на шее Нади. -- То не пан Юзеф! Да вглядись же хорошенько! Ну, можно ли? Ах, глупышка Зоська!   Белое существо наконец оторвалось от груди Нади и с легким криком испуга отпрянуло от нее под оглушительный хохот костюмированной молодежи.   Перед Дуровой мелькнуло прелестное черноглазое личико, пухлый ротик и две тонкие, темные полоски бровей. Это было олицетворенное повторение лица Юзефа, но только еще милее, еще красивее его.   Надя мигом догадалась, кто был перед нею.   -- Панна Зося! Честь имею представиться: товарищ вашего брата -- Александр Дуров.   И Надя ловко расшаркалась перед хорошенькой паненкой, щелкнув шпорами, как подобало истому кавалеристу.   Но Зося не удостоила ее даже взглядом. Она окинула сени глазами и, увидев наконец брата, с новым криком "Юзек мой, Юзек!" упала в его объятия.   Только прозрачные крылышки затрепетали у нее за спиною, да пышные белокурые локоны душистой волной упали на лицо прелестной девочки.   -- Ядвига! Рузя! -- кричала она звонко, все еще не выпуская из объятий Вышмирского. -- Идите все, все идите! Юзек приехал! Дядя Казимир! Скорее!.. Да что вы ползете, как черепахи!   Но дядя Казимир, высокий старик в бархатном камзоле, стоял уже у нее за спиной и ожидал только своей очереди, чтобы обнять племянника.   -- Матка боска! Иезус Мария! -- восклицала полная белокурая Рузя, вторая дочь пана Канута, всплескивая своими беленькими ручками. -- Юзек-то наш, Юзек, какой нарядный! Совсем красавчик!   -- Важный, небось, теперь! -- со смехом вторила ей Ядвига, высокая тоненькая девушка в костюме баядерки, с насмешливыми серыми глазами.   Между тем Надя стояла позабытая, затерянная среди всей этой костюмированной живой, шумливой толпы, и смотрела на чужое веселье печальными, грустными глазами.   Встреча Юзека его родными, такая теплая, полная любви и ласки, как-то болезненно отозвалась на ее сердце. Ведь и оно, это бедное маленькое сердце, жаждало участия, дружбы, привета... Ведь и его так тянуло отогреться среди родного, милого, семейного круга. Ведь, несмотря на мужскую душу, жаждущую подвига, сердце оставалось девичьим, мягким, чутким и нежным, как у ребенка...   -- А как зовут пана? Пан, конечно, друг нашего Юзека? -- вывел ее внезапно из задумчивости звонкий, как серебряный колокольчик, девичий голосок, и панна Зося предстала перед Надей в своем белом одеянии, с прозрачными крылышками за спиною.   -- Пойдемте в залу, там будем плясать, веселиться. Юзекины друзья -- мои друзья! -- болтала она уже по-русски, с тем неуловимым оттенком, который так характерен в произношении поляков. -- Пан будет плясать со мною сегодня! Да? Ах, какой же чудесный сюрприз сделали вы мне оба, что приехали именно сегодня! Ведь мне сегодня минуло пятнадцать лет. Я уже взрослая теперь, "невеста", как говорит дядюшка Канут. Скоро длинное платье надену! Да идемте же скорее! У-у, какой тихоня! -- И она со смехом тянула Надю за рукав ее зеленого мундира.   -- Погоди, Зоська! Этакая разбойница! Дай мне познакомиться с паном Дуровым, -- произнес с улыбкой пан Казимир, удерживая расходившуюся шалунью. -- Ты совсем затормошила молодого человека! Рузя, Ядя, да уймите же вы эту сумасшедшую! -- кричал он дочерям.   Но унять "сумасшедшую" было теперь немыслимо. Она махнула рукой музыкантам, и чудная старинная мелодия прадедовской польки наполнила своды бального зала. Панна Зося положила свою крошечную ручку на плечо Нади, и обе девочки, одна в воздушном платьице эльфы, другая в уланском колете, закружились по зале, обе легкие и стройные, как молодые березки.   -- Ах, как весело мне сегодня! -- говорила, задыхаясь от танца, черноглазая Зося. -- Дядя Канут говорит, что пора мне одуматься и быть серьезной. А зачем быть серьезной, когда так хорошо, так весело быть несерьезной? Не правда ли, пан?.. А почему у пана нет усов? У Юзьки они уже заметны. Я люблю Юзьку больше всего в мире. Не правда ли, он красавец? Он лучше всех на свете, наш Юзька. Постойте... да остановитесь же! Я хочу танцевать с ним! Да стойте же, вам говорят... Юзек, Юзек! -- звала она брата, танцевавшего в это время с белокурой маркизой. -- А вы возьмите Рузю, -- добавила она, улыбаясь по адресу Нади, -- видите ту паненку, которая одета пастушкой... Ничего, что она немножко полна и неуклюжа, зато полькирует, как никто! До свидания, пане-уланчику! Я еще вернусь к вам!   И, выскользнув из рук кавалера, шалунья, легкая и проворная, как настоящая эльфа, уже мчалась по зале в объятиях подоспевшего к ней Юзефа.   У Нади кружилась голова и от продолжительной скачки на перекладных от Гродно до имения Канутов, и от скачки по бальной зале, в угоду хорошенькой паненке.   -- Что, пан улан, весело у нас живется? -- слегка ударив ее по плечу, спросил незаметно подошедший к ней хозяин дома. -- Ничего не поделаешь, надо позабавить баловницу. Чудесная она девчурка, я вам скажу, нравная только немного, ну, да все мы, Кануты и Вышмирские, не отличаемся кротостью нрава. Вот разве только один Юзеф... А как пан, кстати, находит нашего Юзефа?   -- Прекрасный малый, -- поторопилась ответить Надя.   -- Нерешителен и робок немного, а это не идет к мальчишке... В его годы наши предки бились за честь отчизны, а пан Юзеф нежен, как девочка. Ну, да военная служба пересоздаст его... Да и живой пример в лице такого товарища. -- И пан Канут любезно поклонился Наде. -- Дружба с паном не может остаться бесследной для юноши. Пан Линдорский писал мне кой о чем, и, признаться, я удивляюсь пану улану, такому юному и отважному.   -- О, моя отвага, увы, еще не проявилась ни в чем! -- поторопилась уклониться от незаслуженной похвалы Надя. -- Пан Линдорский слишком снисходителен ко мне...   -- Пан Линдорский, -- прервал пан Канут свою юную собеседницу, -- видел, как храбро одолевали вы все трудности военного искусства. О, эти упражнения не легкое дело; по крайней мере они нелегко даются нашему Юзефу. И то сказать: экзерсировать на плацу с пикой и саблей -- не плясать мазурку. А на это он мастер, взгляните сами.   Как раз в эту минуту музыканты на хорах грянули мазурку. И все, что было в зале, как-то разом встрепенулось, точно какая-то волна захлестнула всех этих панычей и паненок при первых же звуках родного танца.   Быстро строились пары в одну длинную, стройную шеренгу. Впереди всех стали Юзеф и Зося. Их лица выражали жгучее нетерпение и веселость. Пропустив два-три такта, брат и сестра чуть заметно переглянулись между собой, как-то разом дрогнули и понеслись вперед, быстрые и стройные, с беззаветной удалью в лицах, с искрящимися наслаждением глазами. За ними помчались остальные пары -- турки, арабы, испанцы, маркизы, баядерки и пастушки, сияя неподдельным восторженным весельем.   Дядя Канут позаботился окружить дочерей и племянницу сверстниками и сверстницами одного приблизительно возраста с ними. Самый старший из участников бала едва достигал семнадцатилетнего возраста. А потому-то этот бал и кипел искренним, беззаветным детским весельем. Пара неслась за парой, юные лица сияли, глаза горели. Тут и там слышались возгласы, звенел смех, неподкупный смех ранней молодости.   Первая пара превосходила все остальные. С неподдельной грацией носилась маленькая эльфа по паркету из одного края залы в другой. Ее белокурые локоны растрепались и в живописном беспорядке обрамляли юное личико, с искрящимися восторгом глазами. Гибкая, ловкая, кудрявая, как мальчик, она была прелестна -- эта юная красавица Зося. Но и ее брат не уступал ей ни в чем. Мерно позвякивая в такт музыке шпорами, выставив вперед грудь с малиновыми отворотами, Юзек Вышмирский увлекал сестру все быстрее и быстрее, то вертясь с головокружительной быстротой, то несясь проворнее птицы по ровному гладкому полу залы... Ни малейшей тени обычного равнодушия, ни скучающей апатии не было теперь заметно в его тонком, красивом лице. Казалось, в нем проснулся истый поляк, подвижный и веселый, удалой и смелый, настоящий сын своей отчизны.   -- Браво, Юзеф, браво! -- не могла не крикнуть Надя, когда юная чета Вышмирских проносилась, увлеченная танцем, мимо нее.   -- Дай-то боже ему также отличаться на ратном поле! -- с тихим вздохом произнес старый Канут, глядя им вслед.   -- Верите ли, пан Дуров, -- произнес он, помолчав с минуту, -- я люблю этих детей не менее своих собственных. Молодые Вышмирские вверены моей опеке; они сироты, пан улан, и за благополучие их я должен отвечать перед богом. Их покойный отец так просил меня сделать из них хороших, честных людей... Их отец был истый поляк и вояка. И сына желал видеть таким же... А Юзек... Ну, да молод он очень... Не правда ли, молод? -- как бы утешая сам себя, произнес старый Канут. -- И потом, мой юный друг, вы не откажете поддержать моего племянника в минуты малодушия? Не правда ли?   Надя молча поклонилась в ответ и крепко пожала протянутую ей руку старого Канута.   В двенадцать часов ночи мерные звуки полонеза возвестили о конце бала, и все юное общество двинулось в столовую, где накрытые столы ломились под тяжестью обильных яств и напитков.   -- Я сяду между вами и Юзей, -- успела шепнуть Зося Наде, мерно выступая мимо нее об руку с братом под торжественные звуки полонеза.   Но сидеть рядом с гостями-уланчиками оказалось слишком много желающих. И Рузя, и Ядя, обе сестры Канут, и Владя Станкевич, их соседка по имению, и Марина Гликинская, и множество других -- все и наперерыв стремились иметь своими соседями юных коннопольцев, которые не сегодня завтра должны были выступить в поход и биться с неприятелем.   Весть о походе разнеслась с быстротою ветра по всем окрестностям Гродно. И немудрено, что и в замке Канутов уже успели узнать о нем. Теперь молодежь буквально затормошила своими расспросами юных воинов.   -- А он страшный, Наполеон? -- слышался с одного конца стола наивный возглас.   -- Говорят, он сын простолюдинки-корсиканки? Правда ли это? -- неслось с другого конца.   -- Ужасный человек, беспощадный, проливающий без сожаления потоки крови! Вы слышали об этом?   -- А вы не боитесь драться с ним?   Надя едва успевала отвечать на все эти вопросы, в то время как Вышмирский преспокойно занялся ужином. Все оживление его исчезло, и лицо Юзека снова приняло спокойное, апатичное выражение красивой маски, которое так не нравилось в нем девушке. Он, казалось, оставался равнодушным ко всему, что не касалось его сестры и мазурки, этот изнеженный и холодный красавчик Юзек!   Зато она -- его сестра -- принимала горячее участие в общем разговоре.   -- Драться с Наполеоном -- о, это такая смелость! -- звенел ее молодой голосок. -- Ведь этот Наполеон покорил уже полмира... Египет, и Италия, и сильная Австрия -- все это уже у его ног. А Индия, а Испания -- ведь он и до нее добрался! О, какой опасный враг предстоит вам, какое трудное дело! Храни вас всех господь и его святая матерь! -- с искренним порывом сорвалось с уст девочки.   -- О, вам нечего бояться, милая барышня, -- произнесла Надя, с ласковым сочувствием кивнув ей головою. -- Если в дело усмирения зазнавшегося героя вступают русские, то Аустерлицкий победитель скоро поймет, что значит поражение. Недаром еще живы у нас суворовские питомцы! О, я верю в победу России, верю в могущество ее и в львиную храбрость русских войск! За нас бог!   Надя проговорила все это горячо, пылко, с тем искренним убеждением, которому не поверить было нельзя.   И все поверили горячим речам юного уланчика.   Увлечение и искренность Нади подняли целую бурю восторга в кругу молодежи.   Если они и не были русскими, все эти юные гости старика Канута, то все-таки они теперь искренно сочувствовали этому отважному молоденькому уланчику, так уверенному в силе и непобедимости своей родины.   -- Виват, пан улан! -- неожиданно крикнул тот же звонкий, уже знакомый Наде голосок, и панна Зося протянула свой бокал Наде.   Они чокнулись, сочувственно улыбаясь друг другу.   -- О, как вы должны быть храбры, пан Дуров! -- воскликнула толстушка Рузя, в свою очередь чокаясь с Надей.   -- Ваши родители должны очень гордиться вами! -- вторила ей Ядя, и обычно насмешливые глазки девушки теперь с восторженным сочувствием остановились взглядом на госте.   -- Его родители и не подозревают всей его доблести! -- неожиданно вмешался в разговор до сих пор все время молчавший Юзек. -- Его родители ничего не знают... Ведь он бежал из дому, чтобы записаться в войско! -- умышленно громко заключил свою речь юноша.   Едва только молодой Вышмирский успел произнести эти слова, как мертвая тишина разом воцарилась в большой столовой Канутов.   Все эти турчанки, баядерки, маркизы, феи и пастушки, негры и арабы, рыцари и волшебники -- словом, вся закостюмированная толпа гостей разом замолкла. Все глаза, как по команде, устремились на Надю.   А она, смущенная, испуганная, с побледневшим лицом, тщетно ловила взглядом взгляд Юзефа. Молодой Вышмирский, казалось, всячески избегал ее глаз. Лицо его уже не было теперь апатично спокойно, как несколько минут тому назад. Напротив, оно носило теперь печать необычайного раздражения; губы кривились в насильственную усмешку, все черты приняли далеко не приятное выражение.   -- Что с Юзефом? Какая муха укусила тебя, милый кузен? -- с деланным смехом произнесла находчивая Ядя, желая вывести этим симпатичного гостя из неприятного для него положения. -- Пан Дуров, я уверена, не совсем доволен такой болтливостью!   -- Пью за здоровье пана Дурова! -- весело крикнул старый Канут. -- Какими бы путями вы ни попали в войско, но раз вы в нем и так горячо любите военное дело, да поможет вам бог! Храбрость -- лучшее украшение каждого юноши! -- И, говоря это, пан Казимир скосил глаза в сторону вспыхнувшего до ушей племянника.   Юзек понял намек дяди и весь сгорел со стыда.   Между тем хозяин подал знак выходить из-за стола, и под новые звуки полонеза гости Канутов покинули столовую и разошлись по приготовленным для них комнатам, где их ждали сладкий сон и мягкие постели.  

ГЛАВА IV

Белая эльфа в новой роли

Маленькая уютная спаленка, бывшая детская Юзека Вышмирского, гостеприимно приняла под свой кров обоих улан. Прямо на полу, поверх груды ковров (постели были уступлены гостям) лежали мягкие перины, представляя собою весьма уютное и удобное ложе. В переднем углу висело распятие из слоновой кости, и на высоком каменном пьедестале высилась мраморная статуя Мадонны, перед которой теплилась серебряная лампада.   -- Послушай, Вышмирский, -- едва перешагнув порог комнаты, произнесла Надя. -- Зачем понадобилось тебе выдавать меня перед твоими родными и гостями? Мой побег из дому -- тайна... А кто не умеет хранить чужих тайн -- тот болтун.   -- Отвяжись! -- грубо отрезал молодой хозяин. -- Если тебе не нравится мое поведение, дерись со мною, что ли! Слава богу, у каждого из нас нет недостатка в сабле! А читать себе нотации всякому мальчишке я не позволю... Пожалуйста, оставь меня в покое. Я хочу спать.   И, говоря все это тем же ворчливым тоном, он бросился, не раздеваясь, на свое ложе и зарылся головой в подушки.   Надя пожала плечами и тоже растянулась на мягкой постели, сбросив предварительно сапоги и мундир.   Все ее оживление мигом пропало. На душе стало пусто, тоскливо и обидно на Юзека. Она не могла понять причины его внезапной заносчивости и гнева. Юзек Вышмирский был далеко не чужд ее душе. Она успела привыкнуть к мальчику и полюбить его. Он все-таки был ее единственный друг и товарищ среди всех этих больших и сильных людей, которые их окружали в ее новой полковой жизни. Женственный, скорее похожий на девочку, нежели на юношу-солдата, Юзек возбуждал в ней горячее сочувствие и жалость. И вдруг этот Юзек так неожиданно гадко обошелся с ней. За что? Что дурного она сделала ему? Эта странная ссора, намек на дуэль... О, как все это смешно и глупо!.. И, стараясь забыться и ни о чем не думать, Надя повернулась на бок и всеми силами пыталась заснуть.   Легкая дремота уже слегка кружила голову девушки, мешая и туманя ее мысли, как неожиданно дверь в их горнице скрипнула, отворилась, и белое видение с прозрачными крылышками появилось на пороге.   -- Тсс! -- приложив пальчик к губам, произнесло чуть слышно белое видение. -- Я к тебе, Юзек. Спит твой товарищ?   -- Как мертвый! -- отвечал, бросив мельком взгляд на лежащую с закрытыми глазами Надю, Вышмирский. -- Двигайся потише, Зося, чтобы не разбудить его. Что тебе нужно, крошка?   -- Юзек, мой мальчик, братец мой милый, -- начала девочка тихим, но быстрым шепотом, и Надя была поражена новым, глубоко печальным выражением в ее голосе, так несвойственным веселой, жизнерадостной паненке, -- Юзек, милый, ты боишься похода?   -- Не знаю, крошка! -- произнес тот. -- Иногда мне кажется, что быть убитым не так уже страшно, но когда я подумаю о тебе, о нашем замке, о кузине Яде, о, тогда!.. Зачем, зачем дяде Кануту понадобилось сделать меня солдатом?   -- Слушай, Юзеф! -- серьезно, как взрослая, заговорила Зося. -- Ты знаешь, как я люблю тебя... А когда так сильно любишь и молишься за близкое существо, как я молюсь за тебя, молишься много и часто, господь его сохранит, непременно сохранит, вот увидишь! И божия матерь сохранит тебя для нас, мой Юзек! Я ведь буду так горячо, так много молиться за тебя. И потом, слушай, у меня есть крестик, распятие Исуса, вот он... Это распятие мать надела мне на шею, когда умирала... Возьми его, Юзек. Оно оградит тебя от всего дурного. Я верю в это, я знаю, тебя не убьют. Юзя мой, братец мой милый! Ты не можешь умереть, ты такой юный, здоровый, красивый! Вот оно -- распятие... Сам Исус и его святая матерь сохранят тебя при помощи его...   Сквозь едва прикрытые веки окончательно проснувшаяся Надя увидела, как маленькая паненка сняла с груди крестик и повесила его на шею брата. Потом взгляд ее обратился к Наде.   -- Спит крепко, -- прошептала Зося чуть слышно. -- Бедняжка, как он еще молод! Совсем дитя! И какое кроткое и печальное у него лицо, взгляни, Юзек! И он должен идти в поход, драться; может быть, его ранят, убьют... О, какой ужас!.. Я не знаю почему, но мне кажется... Ах, Юзя, мне кажется, что сами ангелы заплачут на небе, если с тобой или с ним случится что-нибудь дурное! Ты говоришь, он бежал из дому? Бедный, бедный мальчик! Нелегко ему уходить на войну без материнского благословения и прощения... А может, и у него есть сестра, которая его так же любит, как я люблю тебя, мой Юзеф... Но она не может благословить его, как я тебя благословляю... А что, если... -- И лицо паненки разом вспыхнуло и заалело. -- Что, если я благословлю этого ребенка, Юзеф? Кто знает, может быть, мое благословение оградит его от вражеской пули.   И прежде чем ее брат мог ответить ей что-либо, Зося опустилась на колени и склонилась над ложем Нади.   -- Храни тебя Исус и Мария, бедный мальчик! -- произнесла она с теплым участием в голосе и осенила мнимого улана широким крестом; потом неожиданно приблизила свое лицо к его лицу, и Надя почувствовала на своем лбу прикосновение ее горячих детских губок.   Затем Зося крепко обняла брата.   -- Смотри же, Юзек, -- произнесла она шаловливо, скрывая под деланной веселостью внезапно охватившее ее волнение, -- возвращайся назад поскорее, и непременно офицером. Слышите ли, не иначе, будущий пан корнет. Непременно!   И, поцеловав крепко брата, она бесшумно выскользнула за дверь, легкая и воздушная, как настоящая лесная эльфа.   Едва ее стройная фигурка успела исчезнуть за порогом, как Вышмирский бросился к Наде и стал теребить ее за плечи, говоря в несвойственном ему волнении:   -- Проснись, Дуров! Проснись, несносный соня! Ты проспал одну из лучших минут твоей жизни... Моя сестра... О, матерь божия, что за золотое сердце у этой девчурки! Ах, она... она, помимо своего желания, пристыдила меня... И не она, Дуров, а само провидение ее устами.   Когда Надя открыла глаза и села на постели, он продолжал с тем же волнением:   -- Слушай, Саша! Я был глуп и не прав сегодня, выдав тебя перед обществом... Но, видишь ли, люди обладают недостатками, и я в их числе, конечно, а между всеми моими недостатками есть один, худший из них -- это зависть... Когда мои слушали тебя, а в особенности Зоська, когда ты завладел вниманием ее и целого общества, я, веришь ли, Дуров... я почувствовал зависть... самую глупую зависть к твоему успеху. И мне стало досадно, что они так обласкали тебя -- чужого... между тем как я, свой, кровный, был ими как бы позабыт. И особенно Зоськой, вниманием и привязанностью которой я так дорожу. Вот тебе и причина моего грубого и глупого поступка. Прости меня, Дуров!.. Сейчас моя сестра была здесь... Она с таким участием отнеслась к тебе, Саша... Она благословила тебя на войну... И при виде ее поступка, ее участия к тебе, к твоему сиротству я почувствовал раскаяние и стыд... Глупо нам ссориться, Дуров. Мы оба сироты и должны поддерживать друг друга. Простишь ли ты меня, простишь?   -- От души! -- весело отозвалась Надя, в то время как две предательские слезинки, признак женской слабости, навернулись ей на глаза.   Многое бы отдала она, лишь бы вернуть назад эту беленькую черноглазую девочку с прозрачными крылышками эльфы, чтобы прижать ее к себе и покрыть горячими поцелуями ее милое личико, ее карие глазки...   Нервы бедной девушки были взвинчены до последней степени. Поступок Зоси и раскаяние Вышмирского тронули ее до глубины души. Ей приходилось делать невероятное усилие над собой, чтобы не броситься на грудь приятеля и не расплакаться навзрыд. А Юзек, казалось, понимал, что происходило в душе Нади, потому что глаза его были полны самого искреннего участия, когда он говорил:   -- Нам предстоит нелегкий путь впереди. Трудная, тяжелая, боевая жизнь... Там, на чужбине, нас, может быть, уже караулит неприятельская пуля... Давай же подадим друг другу руки, будем поддерживать один другого насколько можно. Ведь оба мы еще молоды, так непростительно молоды, Дуров! Клянусь тебе сердцем Зоей, я не могу простить себе моего сегодняшнего поступка. Как я был глуп тогда в столовой, когда завидовал тебе из-за одного внимания общества и его расположения и любезности к тебе...   -- Внимание общества... его расположение... любезность... -- с тоскливой горячностью вырвалось из груди Нади, -- ах, зачем мне они?! Всю эту блестящую толпу с ее вниманием и любезностью я бы не задумываясь отдал, слышишь ли ты меня, Юзек, -- да, отдал бы за одну такую ласку твоей сестры, которыми она тебя сейчас так щедро осыпала. Ведь я так одинок, так ужасно одинок, Юзеф, в этом большом, громадном мире!   -- Бедный Дуров! Бедный Саша! -- горячо воскликнул Вышмирский. -- Отныне ты не один! Мы будем неразлучными друзьями на целую жизнь!   И юный пан Юзеф крепко обнял своего нового друга.   На следующее утро, когда гости еще сладко спали в доме, лихая тройка Канута уже выезжала на заре из ворот замка. Два юных уланчика, сидевшие в ней, поминутно оглядываясь назад, махали киверами. Там, за ними, на высоком крыльце замка стоял пан Казимир, его две дочери и Зося. Старый Канут махал шляпой, Ядя и Рузя -- платками, а маленькая фигурка в светлом капотике, фигурка вчерашней ночной эльфы, только крестила вслед отъезжающих, в то время как побледневшие губки ее шептали с мольбою: "Матка боска, Иезус Пречистый, спаси и сохрани их!"   -- Хорошо, что вернулись вовремя! А то бы пришлось на марше догонять полк! -- весело кивнув вновь прибывшим, произнес пан Казимирский, встречая Вышмирского и Надю. -- Через час мы выступаем!   "Через час мы выступаем! Через час мы выступаем!" -- пело и ликовало в душе Нади. Она уже не чувствовала себя больше одинокой... Впереди ее звала и манила давно жданная, долго лелеянная в глубине сердца и наконец сбывшаяся мечта...   -- Алкид! Алкидушка, родимый! -- говорила она в необычайном оживлении, гладя блестящую, лоснящуюся шею своего коня. -- Чуешь ли ты, старый товарищ, что ждет нас впереди? Алкидушка, ненаглядный мой, родненький, ведь мы драться идем, на войну идем! Наконец-то дождалась этого твоя хозяйка!   И она обнимала своего любимца, покрывая поцелуями его глаза, уши, шею. Верный конь понимал, казалось, свою госпожу. Он тихо помахивал хвостом и издавал легкое радостное ржание.   Ровно через час Надя уже скакала в рядах своего эскадрона под звуки полкового марша и мелкую дробь барабана, выбивающую поход.

ГЛАВА V

Первое боевое крещение. -- Юная героиня

Серый туманный день повис над Гутштадтом. Крошечное прусское местечко все окунулось в серую пелену непроницаемого тумана. Сырой, далеко не по маю пасмурный день моросил мелким нудным дождиком, дул холодным пронизывающим ветром и весь окутывался все плотнее и плотнее в свой непроглядный серый покров. Сыро, холодно, скверно...   По дороге, ведущей от Гутштадта, движутся усталые эскадроны. Дневка назначена в версте от местечка, в громадной долине между чахоточным леском и маленькой речонкой, невозмутимо катящей свои мутные воды.   Люди и кони порядочно-таки устали. Накануне, в день тезоименитства наследника и великого князя Константина Павловича, генерал-инспектора кавалерии, был сделан смотр войскам. Усталые от долгого перехода из России, они, однако, подтянулись и выказали себя молодцами на смотру, в присутствии высокопоставленного начальника и своих союзников-пруссаков. Зато сегодня усталость чувствовалась вдвое. И как назло, близость неприятеля не позволяет разложить костров и просушить как следует измокшие от дождя одежды.   О варке обеда не может быть и речи. Генерал-майор Каховский, командир коннопольцев, запретил "проявлять себя" раньше времени, то есть до боя. И, укрываясь в туман, стараясь как можно меньше производить шума, бедные уланы, уставшие до полусмерти, стройными рядами, взвод за взводом, неслышно двигаются по дороге.   В лейб-эскадроне, с края первого полувзвода, едут Вышмирский и Надя. Вчера на смотру ротмистр Казимирский представил обоих, отдельно от прочих вербовщиков, генералу, и Каховский, очарованный молодецкой выправкой этих двух юных уланчиков, а еще более растроганный их крайней молодостью, в знак особого расположения поместил их в почетные ряды лейб-эскадрона, под команду ротмистра Галлера, добрейшего и симпатичнейшего существа.   Но новизна положения и почетное назначение словно не радуют Надю, или, вернее, тень прежней сильной и энергичной Нади. Длинный переход из России в Пруссию дает себя знать. Подтянувшаяся на смотру и ухлопавшая на это последние силы, девушка неузнаваема теперь. Ее лицо иссиня-бледно от усталости и бессонницы. Глаза горят диким пламенем; они стали громадными -- эти совсем черные, страшные, измученные глаза. Которую уже ночь Надя проводит без сна, в седле. Она не может спать на марше, как другие, как Вышмирский. От постоянной бессонницы голова ее идет кругом, мысли путаются. Уланы кажутся ей лесом, лес -- уланами. Она вынимает из ножен саблю и долго смотрится, как в зеркало, в чисто отполированную поверхность стали. Боже мой! Ее ли это лицо, такое страшное, мертвецки бледное, с впалыми щеками и растрескавшимися губами? Ее ли это взгляд -- дикий, как у горячечной?.. И голос давно уже потерял свою молодую упругость. Она едва держится, пошатываясь, в седле.   И при всем этом -- безумное желание спать, уснуть на минутку, но как следует, на земле, на траве, на камне, лишь бы не на этой колеблющейся под седлом лошадиной спине.   -- Я не могу больше, -- глухо лепечет она в сторону своего друга и соседа по шеренге Вышмирского, -- я выбился из сил... Уснуть, уснуть, хотя бы на мгновение!   -- Эскадроны, равняйся! -- слышится как сквозь сон несчастной девушке новая команда.   Слава богу! Ни Юзеф, ни другие не слышали ее жалобы! Бедненький Юзек сам едва жив от усталости. Куда девались нежные краски в его лице, вся его женоподобная трогательная красота прелестной девочки? Лицо его обветрило и загрубело. Но все же он счастливее ее, Начи. Он, по крайней мере, может спать в седле.   -- Спать! Спать! Спать! -- твердит она, как безумная, с напряжением вглядываясь в туманную даль.   Но вот остановка... Что это? Неприятель? Нет, полк остановился, чтобы перебраться на ту сторону реки... Будут переходить поэскадронно. О, она успеет спешиться и уснуть немного...   И, не долго раздумывая, Надя, едва держась на ногах от слабости, слезает с Алкида и, обмотав повод вокруг руки, засыпает в одну минуту тут же у ног лошади тяжелым нездоровым сном, не дающим успокоения.   Эскадроны стоят на месте в ожидании переправы. Солдаты спешились и стали вольно. Многие жуют хлеб всухомятку, иные полощут в реке белье, вынутое из ранцев.   -- Ишь ведь спит как крепко! Умаялся, сердешный! -- сочувственно говорит старый Спиридонов вахмистру чужого эскадрона, наткнувшись на лежащую в траве Надю.   -- И чего тут развалился, постреленок! -- сердито ворчит суровый вахмистр. -- Тоже лезут в войско, когда молоко не обсохло еще на губах! У маменькиной юбки щи хлебать молокососу, а он, на тебе, туда же, в солдаты! Аника-воин какой выискался!   -- Нет, Меркул Афанасьич, ты моего барчонка не тронь! -- заступается дядька Спиридонов, преподаватель военного искусства Вышмирского и Нади. -- Он лихо и пикой и саблей владеет, даром что молоденек... Храбрый мальчуган, говорю, будет; как о неприятеле заслышит, глазенками только и заблестит... А и притомился же, сердешный, ровно мертвый уснул.   -- Эскадрон, на конь! Вперед! -- слышится голос Галлера, и оба вахмистра стрелой несутся на свои места.   -- Саша! Саша, проснись! Наша очередь! -- шепчет испуганный Вышмирский и теребит Надю за плечо.   Надя открывает глаза, ничего не понимающие, вспухшие, с отяжелевшими красными веками.   -- Что такое? -- недоумевает она. -- Боже мой, где мы?   Ей странно и дико видеть себя сейчас на голой земле,среди бряцающих оружием и стременами улан... Она только что грезила о доме, об отце, Васе... И зачем она здесь, как очутилась сарапульская Надя среди коней и солдат, готовившихся к переправе?   И только студеная, холодная вода речки, которую пришлось перейти вброд вместе с эскадроном, приводит в себя забывшуюся девушку.   "То был сон: и Сарапул, и отец, и Вася! -- мысленно говорит она. -- А Сарапула нет, Нади нет, и никого нет, а есть улан Дуров, коннопольский товарищ, которому надо идти сражаться против Наполеона..."   А рядом с ней Вышмирский, бледный, усталый, измученный не меньше ее самой. Вот он едет как лунатик на своем коне, не видя ничего, с открытыми глазами.   -- Вышмирский, -- говорит Надя и сама удивляется звуку своего голоса, так он стал глух и неприятен. -- Ты спишь, Вышмирский?   -- Ах, Дуров, до сна ли? У меня все тело ноет, как избитое! Проклятый Наполеон! Мало ему, что ли, его славы? Новых побед захотелось ненавистному корсиканцу... А тут умирай из-за него от усталости... Есть не хочется, веришь ли? Я со вчерашнего дня ничего не ел.   -- Да и мне тоже. Это от бессонницы, -- говорит Надя и вдруг разом умолкает.   Что-то тяжелое грохнуло и разлетелось неподалеку как будто на тысячу кусков... Вот еще и еще раз... Туманная даль поминутно прорезывается какими-то огненными шариками, выскакивающими в одно мгновенье ока...   Где-то совсем недалеко в стороне леса, который темным пятном вырисовался на общем сером фоне, чудится какое-то движение... Там туман как будто бы сгустился и принял черноватый оттенок.   Весь полк, как один человек, остановился как вкопанный. В сером тумане особенно отчетливо пронесся сильный голос Каховского, произнесший слова команды.   Последний, 6-й эскадрон только что вышел из реки.   Ряды полка разомкнулись и снова сомкнулись, сделав поворот направо и став флангом к той стороне, откуда гремели выстрелы.   Мимо Нади, повернувшей за остальными своего коня, пронесся полковой адъютант и, приложив руку к козырьку кепи, почтительно доложил что-то вполголоса ротмистру Галлеру. Надя успела уловить одно: приказано повернуть к Гутштадту и занять позиции вблизи местечка.   -- Юзеф, ты слышишь? Там неприятель, сегодня будет дело! -- произнесла она шепотом, и рука, державшая повод, дрогнула от сильного волнения.   -- Ах, не все ли равно, сегодня или завтра! -- слабым голосом отозвался Вышмирский. -- Когда-нибудь да должно же начаться. Чем скорее, тем лучше. Рано или поздно, а умирать придется; все же лучше от пули, нежели от усталости!   -- Стыдись, Вышмирский, ты рассуждаешь, как девчонка! -- произнесла раздраженным голосом Надя.   -- Может быть, -- покорно согласился тот, -- я не отрицаю; во мне нет призвания к войне, как у тебя, и потому было бы странно ждать от меня каких-то доблестей. Во всяком случае, без нужды я не полезу под пулю. И потом, что за радость гибнуть теперь, когда чувствуешь себя таким молодым и здоровым! Ах, Саша, если бы не страх покрыть позором весь род Вышмирских, Канутов, то я бы охотно повернул назад, в Россию, где меня ждут и любят!.. Что за охота убивать друг друга, когда жизнь так хороша, так прекрасна! О, проклятый Наполеон и негодная Пруссия, не нашедшая в себе достаточно силы справиться с ним!   Надя слушала его как во сне. Взоры девушки были прикованы к лесу. Туман заметно рассеялся, и теперь уже можно было разглядеть движущиеся массы неприятеля, занявшие опушку. Сердце Нади усиленно забилось. Вот оно, то славное начало, о котором она так мечтала всю свою жизнь. И ни трепета, ни страха не ощущала в своей душе девушка. Напротив, вся ее усталость почти разом соскользнула с нее, бледное лицо покрылось краской, потухшее было пламя снова засверкало в глазах.   -- Орудия вперед! -- послышалась новая команда уже чужого, незнакомого голоса, и коннопольцы, мерно развернувшись, стали тылом, уступая место артиллерии, находившейся пока позади, под прикрытием их полка. Теперь, пока, им нечего было делать, и они стали "вольно", в тылу артиллерии. Люди спешились, мундштучили и оправляли коней.   -- Жаркое дело будет, батенька! -- послышался невдалеке от Нади голос ротмистра Галлера.   Она быстро оглянулась в сторону говорившего и не узнала его. Лицо эскадронного приняло какое-то новое, странное выражение. Глаза сузились и покраснели. Синяя жила надулась на лбу немного повыше виска. На все черты легла печать странной напряженности и решительности.   "Такие лица должны быть перед боем у храбрецов", -- мысленно решила Надя и подошла к ротмистру, подозвавшему ее.   -- Что, Дуров? -- кивнул он ей головою. -- Сегодня, пожалуй, выпадет на твою долю первое крещение? Приказ главнокомандующего: "Охранять позицию до последней возможности". Будет жарко... но...   Он не договорил. Какой-то большой ком шлепнулся невдалеке от передовых орудий и, взрывая вокруг себя землю, осыпал ближайшие ряды целым потоком осколков.   -- Вот оно, начинается!.. -- прошептал голос Галлера, и Надя разом почувствовала, что с этим разорвавшимся на тысячу горящих кусков шаром все прошлое отошло куда-то в сторону и начинается что-то новое, странное, роковое, но чудно-прекрасное и близкое ее душе.   За первой гранатой налетела вторая, за нею третья, четвертая, без конца. Где-то неподалеку, в стороне артиллерии, послышался стон, вопль, заглушенный залпом нескольких орудий. Им ответили неприятельские пушки. И через минуту мирную долину поблизости Гутштадта трудно было узнать: она превратилась в место какого-то сплошного адского торжища.   Неприятель, пользуясь туманом, под его прикрытием почти вплотную приблизился к русским позициям. Ужасные снаряды прыгали теперь один за другим, разрушая и круша все живое на своем пути. Вопли и стоны раненых делались все громче, все слышнее... Теперь, звуча между пушечными залпами, они дополняли ужасную картину боя. Люди поминутно сменялись у орудия... Многие уже лежали окровавленные у колес пушек, умирая на своем посту, отдавая родине свои последние минуты. Целая груда мертвых тел лежала в долине, а перекрестный огонь все еще не утихал, и страшный гул не умолкал ни на минуту... Битва косила и выхватывала все новые и новые жертвы.   Кавалерия еще не была в деле, и Надя, находясь вне опасности, на дне громадного рва, где коннопольцы были укрыты в ожидании своей очереди вместе с конями, могла наблюдать величественную и страшную картину боя. Девушка была как в тумане. При виде ужасной картины смерти ее словно пришибло, словно лишило возможности сосредоточиться и приготовиться к бою.   "Где же бранная слава? Где львиная храбрость? Где самая битва? -- думалось ей. -- Люди уничтожают друг друга страшными снарядами без боевого натиска, без рукопашной атаки! Ужас! Ужас!"   Вон молоденький артиллерист готовится вложить зажженный фитиль, и вдруг разом разорвавшаяся поблизости граната вырывает и фитиль, и руку, отхватив заодно и добрую половину туловища несчастного... А тут офицерик, такой жизнерадостный и веселый, кричит, надрываясь: "Молодцы, ребята! Так его, так! Поддай горяченького!" -- и вдруг с безумно-расширенным взором падает навзничь...   Надя на мгновение зажмурила глаза, чтобы не видеть всех этих ужасов. И сквозь закрытые глаза -- та же картина стоит неотступно перед нею: те же лопающиеся гранаты, те же истерзанные тела, грудами наваленные одно на другое, то же торжество смерти. Смерти, одной смерти! А в ушах раздается треск гранат, жужжание пуль, свист картечи между пушечными залпами и ревом боя...   -- Иезус Мария! -- шепчет чей-то дрожащий голос подле нее, и трепетная рука хватает руку Нади.   -- Что с тобой? Ты ранен, Вышмирский?   -- Нет, слава богу, но взгляни туда!.. -- И Юзеф, бледный как смерть, с трясущейся челюстью, указывает ей на что-то.   Надя посмотрела по направлению протянутой руки, и ужас леденящим холодом наполнил ее жилы.   Двое солдат-коннопольцев, пользуясь прикрытием артиллерии и выгодной позицией в траншее, присев на корточки, готовились мирно распить добытую манерку водки. Шальная, налетевшая как вихрь и разорвавшаяся на тысячу кусков граната в один миг сорвала головы несчастным, так и оставшимся на месте в том же положении с откупоренной манеркой и глиняной чаркой в руках, зажатых последними конвульсиями смерти. И на месте голов у обоих зияли две громадные кровавые раны...   Но у Нади не было времени долго задумываться над этим новым ужасом боя.   -- Эскадрон, на конь! Стройся! -- послышалась роковая команда, и весь эскадрон, как механический, в одно мгновение ока, с быстротою молнии выбежал из траншей и, вскочив в седла, понесся как вихрь, держа пики наперевес, прямо по полю, мимо замолкших орудий в сторону неприятеля.   "Вот оно, начинается! Славное, настоящее!.. Грудь о грудь!.. Лицо к лицу, с ним, с французом! -- выстукивает сильно бьющееся сердечко смугленькой девочки в малиновом колете. -- Вот оно! О, господи! Как хорошо! Как легко мне! Папа! Папа! Милый, любимый! Чуешь ли? Это смерть или жизнь! Жизнь или смерть -- все одно! За родину, туда, вперед, за царя и Россию, на него... проклятого... грудь с грудью!.. Быстрее, мой Алкид! Быстрее!.."   Но Алкид несется и так быстрее ветра, ему не надо напоминать, и уносит с собою храбрую, трепещущую от волнения всадницу.   Вот "они"... близко... Все меньше и меньше делается расстояние между ними и бравыми коннопольцами, несущимися, как буря, на них... Уже можно различить синие мундиры с желтой обшивкой и усатые потные лица, закоптелые от дыма, скорее изумленные, нежели озверелые, лица врагов. Вот-вот еще немного, и они сшибутся, эти синие и зеленые мундиры, малиновые и желтые груди... Вот они близко... здесь... рядом...   "Vive l'empereur! Vive Napoleon!" -- несется призывным звуком, несется из этих синих и желтых грудей навстречу скачущей лавине.   -- Ура! -- полным вызова и удали криком отзываются на них молодцы-коннопольцы.   И все разом смешалось и завертелось: и кони, и люди, и зеленые и синие мундиры, в одной сплошной вертящейся массе... Теперь уже близко-близко перед самым лицом Нади мелькают чьи-то загорелые, красные, усатые лица, слышится гортанный резкий французский говор и русские выкрики, проклятия, брань...   Она сознает, чувствует, что "это" уже началось, что возврата нет, что надо действовать, крошить, убивать! Убивать людей -- ей подобных! Нет, только не убивать!.. "Поднявший меч -- от меча погибнет!" -- говорит что-то внутри ее, на самом дне ее души, и она, подняв тяжелую пику, машет ею быстро и ловко, не направляя, однако, ни в чью неприятельскую грудь, а только сильными ударами плашмя расчищая вокруг себя место.   Теперь уже она плохо сознает действительность. Чужая кровь брызжет перед нею и туманит ей голову. Исступленное "ура", сливаясь с диким хриплым "Уг/е Каро1еоп", наполняет ее слух оглушительным сплошным ревом. Она несется как безумная, пылая отвагой, все вперед и вперед, врезаясь в самое пекло боя, со своей поднятой пикой наперевес, бессознательно сжимая ногами крутые бока своего Алкида.   "Царь... родина... бог! Бог великий и милосердный! -- выстукивает ее сердце. -- Пошли нам победу! Пошли!" А с уст ее бессознательно срывается все то же безумное "ура", выхваченное из глубоких недр детской души, воспламеняющее кровь новым приливом отваги...   Она очнулась только тогда, когда чей-то хриплый голос скомандовал отбой и эскадрон, быстро и стройно, как на ученье, повернул обратно, оставив за собою груду своих и неприятельских тел. И сразу новое "ура" и новая атака следующего стоявшего на очереди в резерве эскадрона. Это не ее -- чужой эскадрон; она может отдохнуть, подкрепиться. Но раз побывавшая уже в атаке, испытавшая всю прелесть ее, девушка не может оставаться теперь в бездействии, равнодушною свидетельницей боя. Ее, хлебнувшую из этого кубка, тянет еще и еще раз испить всю эту дивную и страшную чашу до дна... Тянет туда, обратно, где мелькают красные кивера и синие мундиры новых, свежих неприятельских рядов. Она незаметно отделяется от своего взвода, примыкает к чужому эскадрону и несется теперь снова в атаку, отважная, смелая, с дико горящим взором, с хриплым "ура", надрывающим ей грудь. И снова, во второй раз, с высоко поднятой пикой, встречает она синие мундиры и желтые груди французских драгун. И снова мелькают близко-близко перед ее глазами красные кивера и красные, не то изумленные, не то испуганные, лица врагов.   -- Куда, постреленок? Ишь врезался! Нечего в атаку лезть с чужим эскадроном! Пошел на место! Не углядишь за вами -- и отвечай потом! -- слышится грубый голос чужого вахмистра над самым ее ухом. -- Марш назад! Тебе говорю! -- И он разражается целым потоком брани по адресу Нади.   Но никто уже не в силах остановить ее. Ее стройная фигурка на лихом сером в яблоках Карабахе несется вперед и вперед -- живое олицетворение мужества и отваги...   Неприятельская шпага касается ее груди, но ловким ударом пики Надя выбивает ее из рук врага. "Защищаться -- не значит убивать!" -- проносится молнией в разгоряченном мозгу девушки, и острый конец ее оружия поражает неприятельское плечо. Миг -- и она уже несется назад, сбоку эскадрона, торжествующая, прекрасная, как никогда.   -- Браво, Дуров! Браво, мальчик! -- встречают ее шумные возгласы офицеров своего и чужих эскадронов. -- Ты бился славно, как герой!   Ее смуглое лицо пылает ярче от этих похвал. Она чувствует, что достойна их, что она заслужила одобрение этих сильных, мужественных, видавших виды людей. А между тем новый эскадрон готовится к атаке. Надя в третий раз, примкнув к чужому взводу, несется в бой.   -- Ваше высокородие, уймите мальчонку, сладу с ним нет, так на врага и прет! -- слышит она, как во сне, резкий голос вахмистра, звучащий нотами раздражения и гнева.   А вслед за ним раздается сильный, уже охрипший от команды голос ротмистра:   -- Товарищ Дуров! Если вы еще раз посмеете идти не в очередь в атаку, я прикажу связать вас и оставить за флангом. -- И тут же, бросив взор на испуганное лицо уланчика, Галлер добавляет со свойственным ему добродушием и теплотой: -- Нет основания пренебрегать своей шкурой, мальчик! Вы достаточно проявили свою безумную удаль сегодня. Очередь за другими.   -- О, господин ротмистр!.. -- прошептала молящим голосом Надя.   -- Нет, нет, Дуров, это невозможно! Ваша смерть падет на наши головы... Мы -- сильные, взрослые люди, вы -- ребенок. Надо сохранить вас во что бы то ни стало, дитя!   Сохранить ее? Ее жизнь? Но к чему ей жизнь, когда кругом бьются другие?   И, грустно нахмурясь, отходит Надя от начальства и занимает свое место в траншее.   -- Наконец-то! -- встречает ее недовольным голосом Вышмирский. -- А я уж думал, что ты не вернешься! Что за безумие лезть прямо на штыки! Можно подумать, что ты жаждешь смерти, Дуров! Не глупи, бога ради, а то сердце обливается кровью при виде твоих диких безумств!   -- Ах, Юзеф! Я сам не знаю, что происходит во мне: точно кто другой руководит моими поступками! Я не властен управлять собою... я точно... Она не договорила...   Новая ужасная картина предстала перед ее глазами и сосредоточила на себе все ее внимание. Несколько человек французских кавалеристов окружили русского офицера-драгуна, судя по оранжевому воротнику... Выстрелом из пистолета выбили его из седла, и несчастный упал, окровавленный, к ногам своей лошади. Но озверевшие в бою враги не удовольствовались этим. Над головой офицера засверкали клинки французских сабель... Минута... другая... и от бедного драгуна останется одна сплошная окровавленная масса.   В один миг Надя повернула своего Алкида в их сторону и, не отдавая себе отчета в своем поступке, вихрем понеслась на выручку, вся бледная как смерть, со сверкающим от бешенства взором и поднятой тяжелой пикой наперевес.   -- Негодяи! -- вырвалось с гневом и ненавистью из ее запекшихся губ. -- Шестеро против одного, и это называется боем!..   Этот отчаянный детский крик, эта гневная фраза, произнесенная на чистейшем французском языке, этот сверкающий благородным негодованием и бешенством взгляд скачущего прямо на смерть улана-ребенка привели в недоуменное замешательство вшестеро сильнейшего врага. Что-то необычайное, стихийное было в юном, дышащем безумием отваги личике Нади... Черные глаза ее, ставшие огромными, сыпали искры. Взор пронизывал насквозь. Как вихрь налетела она на передового француза, и тяжелая пика опустилась плашмя ему на голову. Француз крикнул какое-то ругательство и ринулся назад. За ним мгновенно последовали остальные... И неприятель дрогнул перед лицом ребенка. Было ли тому причиной сознание несправедливости поступка по отношению к "лежачему" врагу, или отчаянная удаль юного воина поразила их, но они все шестеро в один миг повернули коней и с быстротою молнии понеслись обратно к своим позициям. Уже впоследствии Надя, много раз вспоминая это событие, никак не могла разъяснить себе причины их бегства.   -- Вы живы? Не бойтесь, я друг ваш! -- произнесла она, быстро соскочив с Алкида и наклоняясь над раненым драгуном.   -- Они ускакали? Их нет больше? -- произнес тот, поднимая на Надю взор, исполненный благодарности и муки, и потом добавил, с трудом выговаривая слова от слабости: -- Я жив, слава богу, и моей жизнью обязан вам! Вы отбили меня от злодеев... Как мне благодарить вас?   -- Благодарить вам меня не за что. Я исполнил только свой долг, -- скромно отвечала девушка. -- Но вам небезопасно оставаться здесь среди поля. Ваша лошадь убита наповал. Не возьмете ли вы мою, чтобы добраться до вагенбурга (1)?   -- О, я не в силах подняться... Я ранен в грудь... Не рискуйте ради меня и скачите к вашему полку... Мне остается умереть здесь, так как помочь вы мне не в силах...   -- Какой вздор! -- горячо вырвалось из груди Нади. -- Обопритесь только на мое плечо и постарайтесь вдеть ногу в стремя.   И, говоря это, она всеми силами старалась помочь раненому подняться с земли.   Из груди молодого драгуна кровь била ключом. Он мог потерять сознание каждую минуту. Надя поняла, что одной ей не под силу поднять на лошадь несчастного, и, подозвав к себе скакавшего мимо них улана их эскадрона, с его помощью усадила раненого в седло.   -- Ну вот, теперь с богом! -- весело проговорила она, когда бледный, истекающий кровью всадник тяжело опустился на спину ее Алкида. -- Теперь скачите прямо к вагенбургу, где вам сделают перевязку. А мне надо спешить к своим!   -- Но ваше имя, юный герой? -- в волнении произнес драгун. -- Я должен знать имя моего спасителя!   -- Ну, разумеется! -- улыбнулась Надя, -- Иначе, не зная моего имени, вы не в состоянии будете найти меня, чтобы вернуть мне моего коня. Меня зовут Александр Дуров, я товарищ коннопольского уланского полка. С богом, господин поручик! Желаю вам поправиться как можно скорее, чтобы как следует отомстить врагу за полученную рану!   -- Благодарю вас, от души благодарю! -- произнес слабым голосом офицер. -- Мое имя Панин, и я всю жизнь останусь вашим должником. До свидания, господин Дуров... Дай вам бог всего лучшего в мире...   Надя сделала под козырек, лихо брякнула шпорами и направилась к своему посту пешая, ощущая смутную тревогу за своего коня. Она впервые разлучалась со своим Алкидом, и теперь ее уже мучило запоздалое раскаяние, что она отдала его офицеру.   -- Что это, ты ранен, Дуров? -- с тревогой спросил попавшийся ей по дороге Галлер. -- Допрыгался, мальчуган! Следовало бы арестовать тебя за неповиновение начальству!   Надя с недоумением оглядела себя и тут только увидала, что весь мундир ее залит кровью.   -- Никак нет, господин ротмистр! Я, слава богу, невредим. Это кровь поручика Панина, -- произнесла она в ответ на слова своего эскадронного.   -- Какого Панина? Что ты мелешь? А твоя лошадь? Убита?   -- Никак нет! Я отдал ее тому же Панину.   -- "Панин! Панин!" Заладил одно и то же! -- вышел наконец из себя потерявший терпение Галлер. -- Пошел за фронт, повеса! И помни раз навсегда, что улан только мертвый может расстаться со своим конем!   И когда Надя отошла от него достаточно далеко, добродушный ротмистр все еще недовольно ворчал ей вслед:   -- Не угодно ли еще на войне нянчиться с этой детворой! Наградил господь! Нечего сказать!.. Этот и другой... Вышмирский... Эх, чтоб тебя!.. И лезут ведь на войну, когда другие в их годы играют в бабки! А тут дрожи за них.   Ротмистр был прав. Дрожать было за что. Кругом свистели и жужжали пули и лопались гранаты, грохотали пушки, и над всем этим неслось дикое, хриплое, отчаянное "ура", вырывающееся из остатка русских молодецких грудей...   Остатка!.. Да, не много вернулось их назад к русским позициям; не мало зато полегло там в страшной долине близ Гутштадта. В этот день с кровавой нивы была в изобилии собрана жатва... Но что бы ни было, битва осталась за нами. Неприятель был оттиснут на прежние позиции... Русские и их союзники-пруссаки могли поздравить себя на этот раз с победой... Увы, с победой, доставшейся так непростительно дорого мужественным героям. И все же неприятель отступил вплоть до самой речки Падарги и, перейдя ее вброд, укрепился на ее берегу, приготовляясь к новой атаке, к новому бою...    1.Вагенбург - перевязочный пункт в обозе.  

ГЛАВА VI

Неудачная поездка. -- На краю гибели

После знаменитой Гейльсбергской битвы, когда озверевшие от упорного и долгого сопротивления союзников французы вихрем налетали на них в составе целых полков и, принимая на себя грудью молодецкие штыки пехоты, умирали героями, искрошенные в куски, -- после Гейльсбергской битвы, где уланы-коннопольцы не участвовали в бою, наступило затишье.   Надя, воспользовавшись им, попросила Галлера отпустить ее в Гейльсберг подковать Алкида. К тому же бедная девушка порядочно изголодалась за это время, так как приходилось крайне экономить взятые из дому деньги, от которых почти ничего не осталось теперь. Необходимо было купить хлеба себе и Вышмирскому, который в этот день числился дежурным по эскадрону и не мог сделать ни шагу из полка.   Измученная до смерти от усталости, голода и пережитых от ужасов войны впечатлений, Надя чуть держалась в седле. Она ни минуты не смыкала глаз за две последние ночи, потому что полк был все время начеку, в ожидании нападения. И теперь, слегка покачиваясь в седле на спине своего верного Алкида, Надя скакала легким галопом по дороге в Гейльсберг, в надежде вернуться оттуда пораньше и выспаться до зари. Издали неслась замирающим звуком канонада неприятельских орудий, но и она затихала понемногу, по мере приближения Нади к городу.   Бой, очевидно, кончался. По крайней мере на сегодня. Люди, измученные и утомленные, решили сложить пока оружие. Люди устали нападать, защищаться и... убивать друг друга. И бой затихал...   Уже у городской заставы Наде невольно пришло в голову, что она не знает Гейльсберга и что ей придется долго промыкаться по городу, пока она доберется до кузницы.   -- Пожалуйста, -- вежливо остановила она шедшего с парой сапог в руках немца, очевидно сапожника, -- не знаете ли вы, любезный, какой-нибудь кузницы поблизости? Мне необходимо подковать мою лошадь.   Немец добродушно ухмыльнулся и пожал плечами. Он, очевидно, не понимал по-русски. Тогда Надя перевела свой вопрос на французский язык. И тут получился тот же результат. Немец усиленно улыбался и беспомощно тряс головой.   -- Подковать лошадь!Comprenez-vous? Лошадь подковать! -- уже кричала выведенная из себя непонятливостью немца Надя и, соскочив с коня, легонько ударила по раскованной ноге своего коня.   -- А-а... -- протянул недогадливый немец. -- Ja, ja... Gut, sehr gut! -- И опять улыбался и мотал головою.   -- Ничего не "гут"! -- злилась девушка, в свою очередь почти не понимавшая по-немецки. -- Чего же "гут", когда подкова сломалась!   -- Sehr gut, sehr gut! -- твердил свое немец и замахал рукою по направлению города. -- Ih verstehe ganz gut,Herr Offizier, ih verstehe.   И он проворнее зашагал по дороге, сделав знак Наде идти за ним, и та, не имея ничего лучшего в виду, следовала за немцем.   Немец оказался понятливее, нежели этого ожидала Надя: не более как через полчаса все трое -- он, Алкид и она, Надя, -- стояли перед дверьми какой-то заезжей бедной корчмы.   На пороге их встретила добродушного вида толстая немка с книксенами, улыбками и целым потоком болтовни, из которой Надя, однако, не поняла ни слова.   С трудом девушке удалось жестами разъяснить словоохотливой хозяйке, что необходимо добыть кузнеца -- подковать лошадь и что, кроме того, ей нужно купить хлеба.   После долгих усилий хозяйка наконец поняла, что требовалось юному улану. Она передала лошадь мальчишке-слуге и ввела Надю в просторную горницу, где на большом очаге ярко пылал огонь. Несмотря на конец мая, стояли адские холода, и огонь пришелся как нельзя более кстати иззябшей за длинную дорогу Наде. Жестом показав немке, чтобы та принесла ей чего-нибудь поесть, девушка с удовольствием опустилась в кожаное кресло, стоявшее перед очагом. Живительная теплота и полная тишина подействовали самым приятным образом на измученную душой и телом юную героиню. Отяжелевшие веки слипались сами собою, голова бессильно падала на высокую резную спинку кресла, и менее чем через минуту Надя погрузилась в сладкий и крепкий сон, лишенный всяких грез и сновидений.   Долго ли или мало спала Надя, она не знала. Но когда, проснувшись, девушка открыла глаза, то в первую минуту ничего не могла увидеть, благодаря непроглядной темноте, воцарившейся в комнате. Прошло немало времени, пока глаза ее привыкли к темноте и могли различить и тлеющие уголья в камине, и ближайшие предметы, легкими силуэтами рисовавшиеся во мраке.   -- Вставай, молодчик, -- послышался в темноте чей-то голос. -- Эк, разоспался! Слышишь канонаду? Неприятель, того и гляди, ворвется в город!   -- А хозяйка?   -- Эк, чего хватился! Все убежали из города. Кто не успел еще дать тягу -- топчется у заставы. Там как есть вавилонское смешение. А ты торопись, молодчик, а то ненароком "он" нагрянет!   "А Алкид? Мой дорогой Алкид? -- вихрем пронеслось в мозгу Нади. -- Как бы не увели его в общей суматохе!"   И, наскоро поблагодарив разбудившего ее неизвестного благодетеля, Надя быстро вскочила и опрометью бросилась во двор. Слава богу, Алкид был там, но -- увы! -- неподкованный, как и прежде. Размышлять, однако, было некогда. Быстро взнуздала Надя своего четвероногого друга и выехала со двора корчмы.   Ночь стояла непроглядная, черная, настоящая южная ночь. Где-то невдалеке слышались пушечные залпы. По усилившейся канонаде можно было догадаться, что неприятель находится поблизости Гейльсберга. Надо было торопиться, чтобы не быть отрезанной от своих. С сердцем, сжимающимся от жалости, Надя понукала Алкида. Благородный конь, слегка прихрамывая на раскованную ногу, бежал бодрым шагом вперед.   У заставы теснилась громадная толпа народа, -- очевидно, обитателей Гейльсберга, спешивших покинуть город. Между ними находилась целая масса раненых в повозках и пеших, с перевязанными руками и головами, хромающих и опирающихся на палки. Женщины голосили на разные лады, дети плакали, и ко всему этому еще присоединялось блеяние овец и мычание коров, так как горожане угоняли и весь свой домашний скот за собою.   Ни пройти, ни проехать не было никакой возможности. Куда бы Надя ни направила шаг Алкида, их моментально оттесняли назад, и бедная всадница металась со своим конем среди всей этой разношерстной толпы, как мышь, запертая в мышеловку. Наконец она заметила несколько казаков, быстро проскользнувших на своих конях к заставе. Миг -- и она присоединилась к ним, невзирая на протестующие крики пешеходов, испуганных насмерть прыжками ее Алкида, на крики и угрозы, посыпавшиеся на нее со всех сторон.   Теперь оставалось только выбрать кратчайшую дорогу к позициям, а между тем это было едва ли возможно при наступившей ночной темноте. Надя смутно помнила, что она ехала к злополучному Гейльсбергу лесом. Теперь этот лес темнел в двадцати шагах от нее, справа от дороги, и она, не раздумывая долго, подскакала к его опушке и очутилась под гостеприимным кровом его ветвей, в непроглядном мраке ночи. Отдохнувши за время своей продолжительной спячки, Надя чувствовала себя бодро и свежо, чего уже давно не было с нею. Алкид, успевший основательно закусить овсом в стойле корчмы, шел достаточно быстро для своей раскованной ноги.   Надя, несмотря на спешное бегство из Гейльсберга, успела-таки захватить с собою краюшку хлеба, принесенную ей, должно быть, во время сна хозяйкой корчмы.   И теперь, едучи наугад по темному лесу, она ела свою краюшку, делясь ею с Алкидом и раздумывая в то же время о превратностях судьбы.   Мечтала ли когда-нибудь она, смугленькая Надя, что очутится одна, темною ночью, в чужой стране, наполненной неприятелем, так невозможно далеко за пределами своей любимой родины? Ей даже не верится как-то, что это точно она, Надя, скачет теперь от Гейльсберга к своему полку. Точно настоящая Надя осталась там, далеко в России, у обрыва на Каме, а это не Надя, а какое-то совсем особенное, новое существо в уланском мундире с малиновой грудью. И все же и малиновый улан, и смугленькая Надя с берегов Камы -- одно лицо. Но малиновый улан побеждает смуглую девочку, и смуглая девочка стушевывается и уходит куда-то внутрь себя, в беспредельность, уступая место малиновому улану. И малиновый улан, и смуглая девочка, это единое существо о двух лицах -- счастливо, безмерно счастливо, достигнув своей заветной цели... Ведь она, этот улан-девочка, уже не простой улан... Она сражалась, она билась за честь родины... Ей удалось совершить подвиг -- спасти офицера... Ее считают олицетворением отваги и в полку, и в дивизии. И эта отчаянная Гутштадтская битва, где ей пришлось видеть смерть стольких храбрых, разве не подтвердила ей, что место ее, Нади, на поле брани, среди разрывающихся снарядов, под свистом пуль и картечи?.. И как хорошо и страшно это было, как чудовищно страшно и прекрасно! О, когда еще будет битва!.. Когда пойдут еще в дело они -- коннопольцы?! О, хоть бы поскорее опять!..   Внезапный толчок разом прерывает течение мыслей молодой девушки. Алкид стоит на месте. Все его члены дрожат.   Надя быстро слезла с седла и, взяв коня за повод, повела вперед, низко наклоняясь к земле, в надежде увидеть дорогу. Путь шел теперь в гору, ужасную по своей крутизне: очевидно, это был редут, покинутый неприятелем. Надя ощупью взбиралась теперь на него бок о бок с конем. Кругом царила все та же темень. На расстоянии двадцати шагов нельзя было различить ничего.   И вдруг молодая девушка запнулась за что-то лежащее на ее пути. Толчок был слишком силен, и Надя упала у ног своего коня. Ища опоры, она протянула руку вперед и вдруг быстро отдернула ее назад, вся похолодев от ужаса и отвращения. Ее пальцы коснулись чего-то холодного, скользкого, неживого. Она быстро склонилась лицом почти в упор к странному предмету, и легкий крик ужаса замер на ее губах. То было мертвое тело солдата-пруссака, раздетое французскими мародерами и брошенное в кустах.   Алкид, чуя близость мертвеца, фыркал и храпел, порываясь назад. Но Надя, с трудом удерживая его за повод, быстро вскочила в седло и поскакала в гору, несмотря на все усилия коня свернуть в сторону и повернуть обратно к Гейльсбергу. Он поминутно останавливался, замедлял ход, бил задними ногами и чуть ли не первый раз в жизни оказывал полное неповиновение своей госпоже.   -- Ну-ну, Алкидушка! Ну, голубчик! -- просящим шепотом уговаривала его Надя, с ужасом косясь в сторону мертвого тела, чуть-чуть белеющего во тьме ночи.   Но Алкид в ответ на все просьбы своей хозяйки неожиданно взвился на дыбы, словно собираясь сбросить с себя юную всадницу.   -- Так вот как! -- с гневом вырвалось из уст Нади, и она в бешенстве вонзила шпоры в крутые бока Алкида.   Благородный конь издал тихое продолжительное ржание. Он точно жаловался кому-то на незаслуженную обиду, нанесенную ему его госпожой. Эта жалоба бессловесного животного больно отозвалась в сердце Нади.   -- Сам виноват, что не слушался доброго слова, -- произнесла она все еще раздраженным голосом и, сильно натянув поводья, поскакала вперед.   Теперь Алкид уже не сопротивлялся и шел покорно туда, куда направляла его маленькая ручка его госпожи.   Вскоре где-то высоко на крутизне замелькали огни. Надя не ошиблась: это был редут. Она облегченно вздохнула и поскакала прямо к нему.   -- Кто идет? -- внезапно раздался тихий окрик, и несколько всадников в одну минуту окружили коня и всадницу.   -- Товарищ уланского коннопольского полка, еду из Гейльсберга! -- бойко отрапортовала Надя, обрадовавшись присутствию людей.   -- В полк? -- переспросил тот же голос, зазвучавший, однако, нотами удивления. -- Но твой полк остался далеко позади тебя, а впереди находятся неприятельские редуты. Хорошо, что наскочил на нас, приятель, а то не миновать бы тебе французской пули!   И, сказав это, невидимый всадник дал шпоры коню и в сопровождении своего маленького отряда помчался по дороге к Гейльсбергу. Надя снова осталась одна под покровом леса и ночи, в ста шагах от неприятельских позиций, огоньки которых так гостеприимно манили ее.   Девушка вздрогнула и перекрестилась. Она разом поняла, что была на волосок от смерти. Само провидение, казалось, оберегало ее. И вдруг густая краска раскаяния и стыда залила ее лицо и шею.   Алкид оказывался гораздо более чутким, чем его госпожа. Недаром же так упрямился он, чуя близость смертельной опасности. А она так жестоко, так бессердечно обошлась с ним, таким чутким, умным, благородным!..   -- О, Алкид! Мой дорогой, незаменимый, простишь ли ты свою глупую хозяйку? -- вырвалось искренним порывом из груди Нади, и она, обняв руками стройную шею коня, прижалась к его горячему уху долгим поцелуем.   Тихое, радостное ржание было ответом Наде на ее задушевную ласку.   Теперь уже Алкид не нуждался ни в поводе, ни в понукании. Как вихрь несся он, повернув обратно, унося на своей спине юную всадницу по Гейльсбергской лесной дороге.   Через полчаса Надя была на месте. Она подскакала как раз в ту минуту, когда полк снимался со старых позиций и шел на новые. Едва только полумертвая от бешеной скачки Надя подлетела к своему эскадрону на взмыленном коне, как перед ней, словно из-под земли, выросла мощная фигура ее дядьки-вахмистра.   -- Ишь, тебя все носит, разбойник! -- заворчал на Надю бравый Спиридонов. -- В этакое-то время, когда все окрестности кишат врагом, он себе преспокойно разгуливает ночью. Да скажи ты мне на милость, парень, тошно тебе, что ли, жить на свете, а? То посреди штыковой резни коня своего отдает, то еще отчаяннее что придумывает. Помяни ты мое слово: не снести тебе буйной головушки, барчонок... Право слово, не снести. Взгляни на приятеля, -- кивнул он в сторону чинно ехавшего, словно на ученье или на параде, Вышмирского. -- Ведь и он молод, и ему тоже отличиться хочется, а ведь не мечется, как угорелый, как шальной какой, прости ты меня, господи...   А Надя на эти речи только усмехнулась в ответ.   Быть, как Вышмирский? Стоять на месте, когда кругом бьются насмерть, когда кровь льется ручьем, родная русская кровь! О, никогда, ни за что в мире! Пусть ей, Наде, не снести ее буйной головушки, как говорит Спиридонов, так что ж? Если голова эта нужна милой родине -- она, Надя, сложит ее хоть сейчас под ударом первых же неприятельских сабель!   Новый восторженный порыв охватил все существо отважной девушки.   -- Знаешь, Вышмирский, -- со смехом обратилась она к приятелю, -- я чуть не наскочил сейчас на неприятельскую траншею... За свою принял...   -- Нет ничего удивительного! -- пожав плечами, отвечал бледный, заметно спавший с лица за все эти кровавые Дни Юзек. -- Нет ничего удивительного, Дуров... Если бы ты вскочил в самый ад, в пекло и вернулся бы оттуда обратно -- и это бы, признаться, ничуть не поразило меня...   -- Ха-ха-ха! -- весело смеется Надя, и ее разом охватывает самое искреннее веселье... -- "В ад, в пекло", -- говоришь ты. Да разве это не ад -- и Гутштадт, и Гейльсберг?.. Ах, Юзек, Юзек, если существует на свете Вельзевул, князь ада, то, я уверен, он живой портрет и прототип Наполеона.   И снова звенит ее смех, заразительный, детский, звонкий, а кругом сосредоточенные, хмурые лица. На нее поглядывают косо, сердито, враждебно.   -- И в самом деле, чего расходился, чего заливается этот странный юный мальчишка? -- недоумевают бравые лихачи-уланы. -- И то сказать -- ровно шальной какой: то в огонь на штыки, на смерть лезет, прямо черту в зубы, а то заливается, хохочет, словно полоумный... Совсем, надо полагать, особенный парнишка... Несуразный. А храбр, как лев, этого отнять от него нельзя.   И лица улан мало-помалу проясняются при воспоминании об этой храбрости диковинного парнишки. А тот уже перестал смеяться и едет снова безмолвный и спокойный, с серьезным, сосредоточенным взором больших черных глаз.  

ГЛАВА VII

Ефрем Баранчук. -- В лесу

Маленькой мелководной прусской речонке Алле выпала значительная историческая роль. Она разъединяет две великие армии и составляет единственную преграду для двух страшных лавин, готовившихся ворваться одна в другую и слиться в одно целое, роковое, кровавое целое, в бесчеловечном адском бою.   По одну сторону Алле стоит французское войско с самим великим Наполеоном во главе, с этим гением, покорившим, со всеми его первыми маршалами и генералами -- Мюратом, Ланном, Леграном, Сультом и другими -- уже одну половину мира, мечтающим покорить и другую.   По другую сторону -- наши войска с союзниками-пруссаками, под командою Бенигсена, недавнего победителя при Прейсиш-Эйлау, теперь немощного и больного, измученного бессонницей старика. Тут же Багратион, Платов, Горчаков -- все лучшие вожди русского войска. Но их мужественные лица сосредоточенны и рассеянны сегодня. Бенигсен -- болен. Главнокомандующий -- болен. Он не может явиться перед фронтом, чтобы вдохнуть новую отвагу в мужественные груди русских солдат.   А там, на противоположном берегу, не только маршалы, там сам полководец-император объезжает полки, приветствуя свою старую и молодую гвардию. С русского берега Алле видна нарядная группа всадников, медленно и торжественно объезжающих войска. Среди блестящих золоченых камзолов маршалов и генералов Франции находится увенчанный пушистым плюмажем на шляпе ново-произведенный вице-король Неаполитанский Мюрат, сын трактирщика, из простого рядового ставший маршалом Франции. Но больше всего выделяется полная, приземистая фигурка в расстегнутом сюртуке, с характерным горбоносым профилем, в простой скромной треуголке. Этот человек, с заметно отросшим брюшком, с орденом Почетного легиона в петличке, -- это Наполеон, сам Наполеон, победитель Австрии, Италии, Испании, Египта, Индии, повергший к своим ногам многие сильные государства Европы. Многие, однако не все. Но он мечтает покорить их все и сделать из них одну общую всемирную Францию, этот толстый человечек, объезжающий свои войска. Его мечты так дерзки и отважны! Недаром же он из ничего стал императором, он, сын простолюдинки-корсиканки, он, шутя захвативший в свои пухлые маленькие руки престол и корону Франции, он, возложивший на свою характерную голову железный Ломбардский венец, он, перед кем склонились короли и сам папа! Он вправе считать себя гением и полубогом. Над его головой сияет яркое солнце -- солнце победы и славы, славы, о которой простой смертный не дерзнул бы мечтать. И, объезжая свои ряды, император-полководец улыбается, счастливый своей уверенностью в победе...   Сегодняшний день сам по себе велик по своему значению. Сегодня блестящая годовщина битвы под Маренго. И это должно принести счастье его французским полкам.   -- Солдаты! -- звучит энергичный голос вождя-императора. -- Моя храбрая гвардия, мои гренадеры, я буду смотреть на вас -- сегодня день счастья и победы, знаменитый день Маренго, солдаты! Будьте же достойны его!   И молодая и старая гвардия, знаменитые наполеоновские гренадеры -- все это смешалось в одном сплошном стихийном реве.   -- Vive l'empereur! Vive Napoleon!! -- несется крик со стороны французов.   А на русском берегу идет тихое и мирное подготовление к бою. Солдаты, получившие свою обычную порцию у котлов и пропустившие "чарочку", веселы и спокойны, несмотря на бессонную тревожную ночь, проведенную в виду неприятеля. Спокойны и коннопольцы и с веселой сосредоточенностью готовятся к бою. В лейб-эскадроне, где находятся два юных товарища, Дуров и Вышмирский, солдаты выглядят сегодня как-то особенно бодро и весело.   -- Что, Иванков, -- говорит старый вахмистр Спиридонов молоденькому фланговому, -- небось теперь смеешься, а как зажужжит "она", притихнешь, братец, кланяться учнешь!   -- Ни в жисть не учну, дядюшка Савельич... лопни утроба, ни в жисть!.. -- бойко отзывается курносенький, весноватый солдатик. -- Коли кому от "ей" на роду смерть написана, так уж кланяйся аль нет, все одно жиганет.   -- А ты думаешь, что тебя-то как раз и жиганет? -- не унимался бравый вахмистр, подмигивая собравшимся вокруг него солдатам на весноватого Иванкова.   -- Мне умирать никак еще не можно, -- весело отвечает тот, -- у меня женка молодая в деревне осталась и детки... Четверо деток... Ей-богу, не можно мне умирать, Савельич.   -- Эх дурень! -- рассмеялся Спиридонов. -- Что говоришь-то! Да нешто спросит "она", можно али не можно! -- передразнил он Иванкова. -- Пуле да ядру, брат, не закажешь...   -- И то, не закажешь, дядюшка Савельич, -- покорно соглашается тот. -- Оно как тебе начальство -- все едино, велит помирать -- помрешь.   -- То-то, помрешь! А то "не можно"... Вздумает тоже! -- заворчал вахмистр. -- И все-то вы такие несуразные, как я погляжу, -- обводя презрительным взглядом скучившихся солдатиков "из молодых", произнес он и вдруг разом вытянулся в струнку, завидя подходящего к группе Галлера.   -- Где товарищ Дуров, Савельич? -- спросил ротмистр, ласково кивая на приветствие солдат.   -- Сейчас кликну, ваше высокородие, -- отозвался вахмистр, и в тот же миг по цепи послышался оклик, повторенный один за другим многими солдатскими голосами:   -- То-ва-рищ Дуров, к эс-ка-дронному!   А через пять минут Надя уже подходила к ожидавшему ее ротмистру.   "Как он молод! Как молод, совсем еще дитя, ребенок! Но враг не посмотрит на эту молодость и..." -- с легким содроганием в сердце мысленно произнес Галлер, когда юный уланчик стал перед ним навытяжку в ожидании приказаний.   -- Мой друг, -- сказал с заметным волнением ротмистр, -- я должен еще раз предупредить тебя: не в безумной удали суть дела. Можно и не влезая в самое пекло боя быть смелым и храбрым солдатом. Побереги себя. Будь благоразумен. У тебя все еще впереди. И отличия, и слава, и самая жизнь. Ты достаточно зарекомендовал себя под Гутштадтом. Ведь твой геройский подвиг принят во внимание. Будь же осторожнее, мой друг! Твоя жизнь нужна родине...   Он еще хотел что-то прибавить, но в эту минуту к ним, на взмыленном коне, подскакал адъютант Горчакова с приказанием как можно скорее переходить в брод Алле.   Уланы быстро замундштучили коней, вскочили в седла, и через несколько минут их передние ряды резали мутные воды жалкой прусской речонки. За ними перебрались другие войска, артиллерия с тяжелыми орудиями и молодецкая пехота, сверкая грозными штыками, так излюбленными и прославленными самим Суворовым.   Князь Горчаков, командовавший всем правым флангом, по приказанию Бенигсена двинулся своим крылом на левое крыло французов, которым предводительствовал Ланн.   Теперь уже ничто не разделяло две великие армии. Речонка Алле осталась далеко позади. Впереди расстилались широкие Фридландские поля, засеянные изумрудными хлебами, мирные доселе поля, занявшие, однако, кровавое место на страницах всемирной истории.   3 июня, еще задолго до рассвета, загрохотала первая вестовая пушка на французских позициях, за ней вторая, третья, и бой начался, ужасный по своим роковым последствиям, Фридландский бой.   Стоном стонет земля от рева и гула орудий. Поминутно взрываются белые хлопья гранат, и изумрудные поля, чуть поросшие молодыми весенними злаками, окрашиваются ярким рубиновым цветом, таким роковым, кровавым... Точно гигантская коса проходит по рядам сражающихся и скашивает одним взмахом все, что есть лучшего в войске.   Русские дерутся, как львы. Но французы им не уступают. Они тесным кольцом окружают левое крыло союзников, обойдя его в тыл. Теперь атакованный Ланн превратился в атакующего. К нему пришли на выручку лучшие силы французской армии.   -- Vive l'empereur! -- вырывается стоном из самого жерла этой силы.   Но этот крик, заглушаемый пушечною пальбою и треском поминутно разрывающихся гранат, едва доходит до слуха русских. У них своя сила, свой девиз, свое слово, родимое, близкое, с которым не страшно, не жутко умирать.   -- За царя-батюшку! За Русь святую! В штыки, братцы! -- слышится чей-то нервный, надсаженный от усилия голос.   И при звуках этого голоса, близкого, родимого, солдаты воспрянули духом. Питомец Суворова, ученик его и общий любимец, Багратион ведет их за собою. Имя Багратиона хорошо известно русскому солдату. С ним и умирать не страшно.   -- Веди, батюшка, на победу, на смерть -- все едино!.. И идут, сомкнувшись длинными рядами, умирать за   честь родины молодцы-пехотинцы, плечо к плечу, нога в ногу...   -- Ура! -- отчаянно гремит их предсмертное приветствие.   Да, предсмертное... Против них целое море, целая лавина... К вечеру вождь-император сосредоточил здесь, на берегах Алле, около 85 тысяч войска под командой уже было побежденного Ланна. Можно ли бороться против них мелкой, ничтожной горсти храбрецов-героев?   -- Отступать! Отступать! -- проносится похоронным звуком над разрозненными, окровавленными рядами русских.   Сам главнокомандующий приказал отступать. По всему фронту скачут адъютанты, запыленные, полуживые от истомления, чуть держась в седле.   "Отступать! Отступать!" -- вот оно, роковое слово. Горчаков, бледный и взволнованный, не отрывая от глаз подзорной трубы, стоит среди своих адъютантов и ординарцев, и лицо его сводит судорогой. А подле него какой-то прусский генерал-союзник с трясущейся челюстью лепечет что-то, указывая вперед.   Битва проиграна... Русские отступили...   И вдруг чей-то резкий, отрывистый крик несется с казачьим гиканьем, несется по полю.   Что это? Или глаза обманывают князя?   Несколько казачьих сотен мчится вперед на верное поражение, на смерть.   Горчаков в ужасе машет рукою, и бледный ординарец летит наперерез первой сотне на спотыкающемся от усталости, взмыленном коне.   -- Куда вы? Отступать!.. Приказ главнокомандующего!   И вмиг стройные ряды сотен поворачивают назад, и кони мчат обратно отважных всадников, искавших смерти... Топот бесчисленных копыт заставляет содрогаться землю от подземного гула...   Русские побеждены... Русские отступают... Но он дорого поплатится за эту свою победу и их отступление, ненасытный, жадный корсиканец!..   Надя скачет, как бешеная, за другими, но на своем обычном месте в ряду лейб-эскадрона. Рядом с ней Вышмирский, бледный, с каким-то страдальческим, растерянным лицом и в залитом кровью мундире. Легкая рана в руку дает себя знать, пуля прорвала мясо у локтя и вышла навылет, не повредив, однако, кости; но и этой раны слишком достаточно для хрупкого, изнеженного юноши. Он едва держится в седле.   А французы гонятся по пятам, наступают. Миг... и молодцы-коннопольцы повернулись лицом к настигшему их врагу. Миг, другой, и рукопашная схватка вновь закипела с удвоенной отчаянной силой. И не битва уже, а ад, настоящий ад, которого до самой могилы не забудут участники этой битвы.   -- Держись, Вышмирский! -- словно сквозь сон слышит молодой поляк.   И в ту же минуту что-то, слегка задев его по голове, со всею силою опускается на плечо. Жгучая острая боль у ключицы почти лишает его сознания.   -- Я ранен! Я умираю! -- лепечет несчастный мальчик и, как в тумане, перед ним проносятся суровые, сосредоточенные красные лица в неприятельских киверах.   -- Нет, я жив, слава богу! -- соображает он в секунду, видя подле себя черное от дыма, все забрызганное кровью, хорошо знакомое лицо Нади.   -- Ты ранен, Юзеф? -- слышится ему сквозь шум битвы. -- Он чуть не отхватил тебе голову, проклятый! -- И она с неистовством ударяет пикой плашмя что-то бьющееся по земле.   Это французский гусар, выбитый из седла; Юзеф его узнает сразу; это тот самый, что скакал сбоку неприятельского взвода и направлял свой палаш на голову его, Вышмирского.   "Если б не Дуров, -- с трудом соображает мальчик, -- лежать бы мне теперь на месте этого французика..."   И разом его охватывает безумный восторг. Дуров спас его! Дурову он обязан жизнью!   -- Саша! Саша! -- кричит он в каком-то исступлении. -- Ты спас меня, спасибо!   Но его нет уже подле, этого безумца Саши. Где он?   Юзеф с беспокойством оглядывается на всем скаку. Неприятеля нет... Он отстал, наконец измученный преследованием... Но нет и Дурова, его спасителя Саши... Где же он?.. Ужели?..   Страшная догадка молнией прорезывает мозг Вышмирского: ранен, убит, затоптан конями? Но собственное страдание мешает ему сосредоточить свои мысли на друге. Адская боль в плече заслоняет собой все остальное. Вышмирский зажимает рукой рану и несется вскачь по направлению вагенбурга, обессиленный страданием и потерей крови.   Рожок горниста все еще трубит отступление, и его ужасные звуки разрывают сердца побежденных. Надя не скачет уже, как раньше, сбоку своего взвода, рассеянного и уничтоженного почти совсем. Она сидит как вкопанная на своем Алкиде, в стороне от догорающей битвы... В ее растерзанном сердце тоска, смертельная, непроглядная...   А еще так недавно это сердце ликовало после славной Гутштадтской битвы!..   Они отступают, они, русские -- герои, дети и ученики бессмертного Суворова!.. О ужас, ужас!..   А кругом нее все трупы, трупы... Сильнее других досталось молодцам-коннопольцам в этой битве. Более половины полка осталось на кровавых полях Фридланда.   Вон лежит неподалеку от Нади молодой курносый солдатик. Грудь прострелена навылет, глаза широко открыты, губы улыбаются страшной, мертвой, дикой улыбкой... Знакомая улыбка, знакомое лицо... Да это тот, что спорил с вахмистром о том, что ему "не можно умирать", что у него жена, дети... Бедный! Бедный! Рядом, раскинув широко руки, лежит суровый Дмитрякин, вахмистр 3-го эскадрона, который еще так недавно бранил Надю под Гутштадтом.   "Куда лезешь, постреленок! За чужим эскадроном прет в атаку... Отвечай потом за них..." -- слышится, как сквозь сон, Наде знакомый голос.   Бедный суровый эскадронный дядька! Не будешь ты больше ворчать и бранить ее, Надю!..   А это что? Вон там среди поля! Или она грезит, ошеломленная, обессиленная битвой и отступлением?   И Надя хватает себя за голову, чтобы убедиться, что она не спит и не грезит. Что за странность! По полю вертится и кружит какая-то странная фигура. Это улан-коннополец в солдатской шапке с залитым кровью лицом. Он, точно безумный, вертится на месте, поминутно выкрикивая что-то и размахивая во все стороны руками. Вот он пришпорил коня и несется вперед, прямо на неприятелей, с тем же странным безумным криком.   -- Стой, улан! Куда ты? Там смерть!   Но улан и усом не ведет, как говорится, и в ответ на громкий крик Нади пришпоривает лошадь и несется все вперед и вперед.   В одну минуту Надя уже подле него.   -- Там неприятель! Куда ты скачешь, безумный? -- хватая повод его лошади, выкрикивает девушка.   И впрямь безумный! Какое страшное лицо, какой дикий, ничего не выражающий взгляд!   -- Не-прия-тель, го-во-ришь ты? -- лепечет он бессвязно, впиваясь этим своим, ничего не выражающим, взглядом в лицо Нади. -- Вздор, не неприятель, а капуста... Капуста, что Мотря на рынке купила... Сочная, хорошая... И на плечах капуста... -- дотрагиваясь до своей окровавленной головы, прибавляет он неожиданно.   Теперь Надя уже не сомневается, что имеет дело с горячечным... Она быстро обматывает повод саврасого уланского коня вокруг своей руки и, поддерживая одной рукой раненого, скачет с ним во весь опор к реке, чтобы дать несчастному возможность освежиться и обмыть рану.   А кругом них по-прежнему кипит, свистит и грохочет битва, по-прежнему кровь льется рекой и поле устилается все новыми и новыми трупами. Русские отступают, но дорого обходится это отступление победителям-французам. Каждый шаг, каждые полшага сопряжены с битвой, ужасной и кровопролитной. Повсюду девушке и ее обезумевшему спутнику попадаются мертвые тела, страшные, обезображенные, с оторванными руками и ногами, с выпавшими внутренностями, с выглядывающим из раскроенного черепа мозгом...   И Надя с содроганием отводит глаза от страшной картины. Хорошо, что ее спутник не замечает всех этих ужасов. Тем же безумным, ничего не понимающим взором смотрит он вперед и лепечет бессвязно:   -- Капуста, везде капуста... и под Гутштадтом и на Фридланде... эво, как много... А меня уже нет... Я умер... Был Баранчук и помер Баранчук, Ефрем Баранчук... Хвать Баранчука по башке, башка затрещала, и стало две башки, а из башки-то поползла капуста. Эко дело... из башки -- капуста... Ой, лихо мне, лихо!   -- Успокойся, Баранчук! Рана твоя скоро заживет! -- произнесла Надя. -- Ну, вот и Алле. Сейчас дам тебе напиться.   Говоря это, девушка быстро соскочила с коня, намереваясь зачерпнуть кивером воды для больного, и вдруг отскочила от берега, полная отвращения и ужаса.   Вся вода в злосчастной Алле была ярко-красного, рубинового цвета от примешавшейся к ней в изобилии крови.   На берегу валялись обезображенные тела убитых... Острый противный запах свежей крови ударил в голову девушки и закружил ее...   А раненый лепетал по-прежнему бессмысленно и скоро, очевидно все еще не сознавая действительности:   -- Нет Баранчука, говорят тебе, нет... Ефрем Баранчук помер... А есть другой, есть капуста... Слышь, капуста, парень! И весь тебе сказ!..   -- Полно, дружище! -- ободряла Надя улана. -- Подтянись немного, приятель. Даст бог, доберемся до вагенбурга, перевяжут твою рану, и ты снова будешь здоров!   "Доберемся до вагенбурга..." Хорошо было говорить это, а каково добраться? Чтобы попасть в вагенбург, приходится миновать местность, наполненную французами.   Свернув на Фридландскую дорогу, Надя увидела большую толпу народа, беспорядочно бегущую по направлению окрестных сел и деревень. Это были насмерть перепуганные близостью врага фридландцы, спешившие укрыться в безопасном месте.   -- Бегите! Спасайтесь! Неприятель за нами... он близко... он гонится по пятам!.. -- кричали они на разные голоса при виде двух конных, медленно двигающихся по дороге.   Что было делать?   Надя быстро оглянулась вокруг себя. С одной стороны был Фридланд, наполовину уже занятый войсками Наполеона, с другой -- ужасные кровавые поля, откуда все гремела канонада и где, в виде черного тумана, стоял густой столб порохового дыма. Справа текла ужасная Алле с плещущими в ней багровыми струями, слева -- лес, таинственный, молчаливый.   Лес -- вот где их спасение! Под тенью и гущей его развесистых деревьев, в тиши и приволье чащи!   И, не рассуждая более, Надя мгновенно дает шпоры Алкиду и несется галопом по направлению леса, сопровождаемая своим молчаливым спутником на саврасом коне.   Живительная лесная прохлада разом благотворно подействовала на больного.   -- Где я? -- впервые сознательно взглянув в глаза своей спасительницы, спросил он.   -- В надежном, безопасном месте! -- поспешила успокоить его Надя. -- Ну, вот видишь, Баранчук... кажется, тебе и полегчало!   -- Слава тебе, господи, полегчало! -- отвечал улан. -- Только голова все еще ровно как в огне и какой-то шум в мозгу, будто там не переставая палят из дьявольских пушек. Маленечко бы водицы испить -- вот бы и вовсе хорошо было!   Надя быстро осмотрелась и, к великой своей радости, увидела небольшой ручей, протекающий поблизости лесной дороги. Подвести саврасого к ручью, помочь спешиться улану, обмакнуть носовой платок в воду и положить его на раненую голову Баранчука -- все это было для нее делом какой-нибудь минуты.   Лишь только рана была обмыта, больной улан сразу точно преобразился. На бледное лицо его вернулись краски, глаза повеселели.   -- Спасибо тебе, паныч, -- произнес он радостным голосом. -- Кабы не ты, не видать бы мне моей жинки, ни дивчат моих, Гальки да Парани, ни родимой хатки под Полтавой!   -- Да разве ты хохол? -- удивилась Надя.   -- Как есть хохол, самый настоящий, только на службе пообрусел маленько... Да не впервой и в походе... И с Суворовым бились... и с Кутузовым бились... Альпы брали... Во как! -- с заметной гордостью присовокупил он. -- А сами мы из-под Полтавы, Кобелякского повета... Мотовиловские мы... може, слыхал, барин?   -- Стой, стой, милый! Мотовиловский, говоришь ты? -- И все лицо Нади озарилось радостной улыбкой. -- Кобелякского повета?.. Да ты не брешешь, хохол?   Кобелякский повет... "Бидливые кровки"... Хутор Мотовилы и Саша Кириак... смуглый черноглазый Саша, мечтающий о принесении помощи всему человечеству!.. Ведь Мотовилы -- их хутор, их -- Кириаков!.. И Баранчук, значит, знает и Сашу, и его мать, и, чего доброго, бабушку Александрович...   И Надя вся точно всколыхнулась и оживилась, перенесясь мечтой к милой "Хохландии".   А Баранчук, точно угадавший ее мысли, продолжал невозмутимо:   -- Из самых этих Мотовилов мы... с Кириачихой по суседству... Гордая барыня, важнющая. Уж такая гордая, что приступа нет к ней, не то что сынок ейный...   -- Сынок... Саша? -- перебила его Надя. -- Ты и Сашу знаешь?   -- А нешто не знаю? -- усмехнулся Баранчук.   Ему, очевидно, было все лучше и лучше с каждой минутой. И рана полегчала от спокойствия и повязки, да и здесь, в лесу, вдали от шума битвы, было так хорошо и прохладно. Он уже вынул из-за пазухи трубку, высек огня и с удовольствием затянулся из нее, прикорнув на мягкой весенней траве, над берегом ручья.   -- Как же не знать паныча Кириака? -- говорил он радостно. -- Славный хлопец, ей-богу!.. Перед походом ходил я на побывку до дому, так его же, паныча, видал. Лекарничал он на деревне и на хуторе там-то... Дюже помогает народу. Я ненароком руку топором зарубил, вся вспухла и почернела. Так что думаешь? Залечил мне руку-то, что тебе заправский лекарь. А послушал бы, что говорил при том. "Уйду, -- говорит, -- отселя, Ефрем, дай срок... В лекари уйду... Уж больно по нутру мне это..." А мамынька не пущает... Потому сын единственный... Утешение под старость... Да он не постоит за тем, дюже крепок ндравом хлопец... Поставит по-евонному, видать уж по всему... А как уходил, и так на прощанье кинул: "Гляди, еще пригожусь тебе, Ефрем!" И впрямь пригодится, может.   Говоря это, раненый улан широко улыбнулся добродушной улыбкой... Ему вспомнились заодно с добрым панычем и милый повет, и родимая хатка, и жинка, и дивчата-погодки, такие крепкие и черноглазые...   Улыбнулась за ним и Надя. Перед ней, как сладкий сон, пронеслось былое. И чудные, как греза, два года, проведенные в Малороссии, и старая бабуся, и тетка Злачко, и милый черноглазый Саша, этот орленок, заключенный в курятнике и вздыхающий по воле. Не из тщеславия и гордости -- знает она -- рвется он оттуда, а по доброте сердца, из желания помочь ближним, отдать всего себя на людские нужды... Милый, дорогой Саша, милый мотовиловский паныч! Исполнится ли когда-нибудь твоя заветная мечта? Пробьешь ли ты себе путь к свободе?..   И перед Надей встает строгий образ гордой, тщеславной Кириачихи -- матери Саши... Как она бережет и любит сына! Но как эгоистично любит!.. Как для себя и ради своего спокойствия бережет... А ему, Саше, как и Наде, нужна воля, нужна драгоценная свобода и могучий, смелый орлиный полет.   Задумалась Надя... Грезит... улыбается... Лицо и радостно и грустно в одно и то же время...   И Баранчук задумался: забыл и про войну, и про рану, и про тяжелые минуты, проведенные там, на Фридландском поле... Перед ним родные поля Украины, родные люди... В своем сладком забытье он все крепче и крепче затягивается трубкой и, одурманенный приятным куревом и сладкими мечтами, улыбается все блаженнее и шире. Не то сон, не то дрема охватывает улана. Уснуть бы, забыться здесь, на зеленой траве, под покровом гостеприимного леса... Ручей звенит и щебечет, как нарочно, так усыпляюще монотонно... Одурманенный мозг не выдерживает больше, трубка выскальзывает из рук и падает в траву, а за нею падает сам Баранчук, бесчувственный, мертвенно-бледный...   -- Боже мой! Что с ним? Ефрем, опомнись, несчастный! -- разом просыпаясь от охватившей ее грезы, вне себя лепечет Надя, хватая и тряся за рукав бесчувственного Баранчука.   Не для того же вырвала она его из кромешного ада, чтобы дать умереть такой глупой, бесполезной смертью, отравленному злосчастным курением, обессиленному от ран...   -- Вставай, Баранчук, собери силы!   И то пора. По лесной дороге бегут все новые и новые толпы фридландцев.   -- Спасайтесь! -- кричат они юному уланчику. -- Чего вы расположились здесь? Неприятель близехонько! Скорей, скорей! Уносите ноги отсюда, если вам дорога жизнь!   Надя с тревогой и ужасом глядит на бегущих. Баранчук бесчувствен и неподвижен по-прежнему. Она тормошит его, дует ему в лицо, кричит в самые уши -- все напрасно! Он недвижим, как настоящий мертвец. О! Будь он мертвый -- она, не задумываясь, оставила бы его здесь. Но он жив, его сердце, хотя и слабо, но бьется в груди под сукном колета. И вдруг ее собственное сердце заколотилось, как раненая птичка, в груди. А что, если оставить его здесь? Его могут принять за мертвого, такого, как он есть -- бесчувственного, чуть живого. Не станет же в самом деле неприятель пристреливать своего раненого врага? Не звери же они, в самом деле, эти французы!..   Она колеблется с минуту... и вдруг, разом, с негодованием отбрасывает от себя подвернувшуюся было мысль. Оставить больного на произвол судьбы, оставить умирать среди этого леса! И она могла на секунду подумать об этом! О, какой стыд, какой ужас!..   И она снова бросается к ручью, зачерпывает полный кивер студеной влаги и выливает ее на голову больного.   Вода как нельзя лучше подействовала на Баранчука. Он слабо вздохнул, открыл глаза, зашевелился.   -- На лошадь, Баранчук! На лошадь, ради бога, если тебе сколько-нибудь дорога твоя жизнь! -- воскликнула, вся трепеща и волнуясь, Надя, не отводя глаз от удаляющейся от них бегущей толпы.   Толпа уже далеко. Последние фигуры бегущих фридландцев уже скрылись за деревьями. Голоса утихли. Только какой-то смутный гул, точно шепот, от множества копыт несется по лесу.   Что это? Новые беглецы, или...   Надя не досказывает своей мысли. Вся ее кровь застывает в ее жилах. Ужасом наполняется все существо девушки. Страшная догадка молнией пронизывает мозг. Фридландцы не солгали. Гул несется с противоположной стороны. Вот он все слышнее и слышнее. Вот уже слышен ясно и четко на более коротком и близком расстоянии. Нет сомнения -- это неприятель.   -- Мы погибли! -- беззвучно лепечут ее побледневшие губы. -- Мы погибли, Баранчук, если ты не сядешь на коня сейчас, сию секунду...   Ее трепет и волнение передаются больному.   Гибель... смерть... О нет! Ему еще не хочется умирать... умирать теперь, на чужбине, вдали от родины и семьи... Нет! Нет!.. Жить, жить, во что бы то ни стало!.. -- трепещет что-то в измученном сердце солдата.   И, обхватив плечи Нади, он, с усилием опираясь на них, тяжело поднимается с земли. Вот одна нога занесена уже в стремя... Еще, еще немного... одно последнее усилие... Холодный пот градом катится по его лицу... Руки и ноги трясутся от слабости.   А неприятель все ближе и ближе... Уже Алкид, почуя его, храпит и бьет копытами землю. Глаза умного животного пылают... Опасность не за горами. Он знает это, верный конь, и своим нетерпением словно хочет предостеречь всадников.   Наконец Баранчук кое-как взгромоздился в седло и скачет на своем Саврасе бок о бок с Надей... Но, боже мой, как тихо, каким черепашьим шагом подвигаются они вперед!   -- Не можешь ли ты прибавить ходу? -- шепотом просит девушка. -- Иначе они догонят нас в один миг.   -- Видит бог, не могу! -- срывается с запекшихся губ Баранчука полным отчаяния и страха звуком.   -- Но нас настигнут, пойми! Неприятель не поцеремонится с нами! Французы озверели из-за своих огромных потерь... Вряд ли найдется у них доля жалости к нам. А если нас примут за шпионов или лазутчиков?.. Что тогда? Во сто крат было лучше умереть на поле битвы, нежели этой смертью затравленных зайчат здесь, среди леса| _ с отчаянием и дрожью в голосе восклицает Надя.   -- Брось меня, брось, барин, и скачи со Христом один! -- лепечет в ответ обезумевший улан. -- Все едино, не вынести мне убийственной скачки, помру я в дороге! Как бог свят, помру!   -- Вздор городишь, приятель! Вместе спасаться, вместе и умирать! -- твердо произнесла девушка.   И прежде чем улан мог вымолвить слово, Надя изо всей силы ударила нагайкой его саврасого и полетела вперед с быстротою ветра, увлекая за собою едва державшегося в седле Баранчука.   Это было как раз вовремя, так как из темной чащи показался неприятельский конный отряд и во весь дух помчался за беглецами.   Как безумная, неслась Надя вперед по лесу, с тою ужасною быстротой, от которой дух захватывает и сердце рвется надвое в трепещущей груди. Повод Алкида спутан с поводом уланского коня; лошади несутся бок о бок, одна подле другой, не отступая ни на пол-аршина друг от друга... Потерявший снова сознание Баранчук упал головою на седло Нади, в то время как ноги его запутались в стременах. Рука девушки крепко обхватывает плечи больного... Каждая минута, каждая секунда дороги... Мешкать нельзя. Все ее мысли направлены к одному: ускакать, спасти себя и его во что бы то ни стало.   -- Боже великий! Помоги мне!.. -- бессвязно лепечут ее бледные губы. -- Если мне суждено умереть, то дай мне славную смерть на ратном поле, боже, но не эту! Не эту, господи! Помилуй меня!   А неприятель между тем все ближе и ближе... Он уже совсем позади... Уже можно различить лязг стремян и характерный французский говор.   Надя боится оглянуться назад. Дыхание "его" лошади обдает ее шею... Или это кажется ей? Или расстроенное воображение преувеличивает опасность?   Нет, нет, это так... Французы близко за ними, почти рядом... Бегство немыслимо! Спасенья нет!   -- Rendez vous! (Сдавайтесь!) -- доносится до ее слуха неприятельский резкий голос.   Но в ответ она только судорожно сжимает ногами вздымающиеся от скачки бока Алкида, и верный конь не бежит уже, а словно несется по воздуху, чуть касаясь копытами земли...   Вдруг что-то щелкнуло сзади странным тупым звуком... Грянул выстрел... и точно пчела прожужжала над самым ухом скачущей всадницы. О, она знает пчелу -- страшную железную пчелу, не щадящую жизни молодых и старых! Это пуля!.. Это смерть!..   "Слава богу, мимо!" -- мелькает смутным соображением в мозгу Нади.   Мимо!.. Она спасена!   Надя поднимает голову. Да, она жива, решительно жива, если видит этот лес, это небо, охваченное мирным заревом вечернего заката... Она жива!.. Как хороша жизнь!.. Слава богу!   Жива... но надолго ли? Теперь она уже ясно ощущает чье-то горячее дыхание у себя за плечами... Это не воображение, а действительность. Увы! Неприятельские кони только в нескольких шагах от них! Сейчас грянет новый выстрел... Снова прожужжит роковая пчела, и ее, Нади, не станет... Не станет смугленькой Нади с ее солдатской судьбой...   -- Rendez vous! -- кричит тот же резкий голос, ужасный голос, пронизывающий все ее существо каким-то колючим ужасным холодом. -- Rendez ...   Но голос не договорил, оборвался... Раздался новый выстрел, но уже не сзади, а где-то с противоположной стороны, и вслед за ним что-то ахнуло, застонало и тяжело рухнуло на землю за спиной скачущей Нади.   А навстречу ей уже несется с диким гиканьем целый отряд казаков.   Впереди всех высокий атаманец с горящим взором и седоватыми усами. Вот они бурей налетели и сшиблись с ошеломленным врагом, сверкая обнаженными клинками сабель. Подле седого казака, очевидно начальника отряда, дерется молодой, почти юный офицерик, рубя направо и налево своей окровавленной шпагой. Что-то отчаянно-смелое, отважное, порывистое в этом побледневшем, взволнованном лице, в этих пылающих глазах, полных безумного энтузиазма!   Где видела это лицо Надя, эти глаза, эти темные кудри под лихо заломленной набекрень папахой?..   Вот он вихрем налетел на передового верзилу-француза и рубится с ним насмерть, ловко ускользая от ударов. Папаха свалилась с его головы, упала на землю. Черные кудри обвивают лицо... Боже мой, да это он, Матвейко! Миша Матвейко, сын вольного Дона, ее раздарский приятель!   Сколько отваги и мужества в его груди! Какая мощь и сила в этой крепкой юношеской руке!.. Как сверкают черные глаза юноши!.. Вон уже высокий француз лежит на земле с раскроенным черепом... Вон валится другой, рыжий, с длинными ногами, выбитый из седла тою же ловкой юношеской рукой... Теперь Миша в самой середине неприятельского отряда. Жутко смотреть Наде на эту юношескую отвагу, граничащую с безумием. Так бы, кажется, и ринулась ему на помощь, так бы вонзилась, с саблей наголо, в самое пекло битвы. Но на ее руках бесчувственный Баранчук, с истекающей кровью раной... Ее крылья связаны... О, какая пытка, какая мука не участвовать в битве и смотреть, как рубятся другие, когда вся кровь горит в ней пожаром и кипит ключом!..   А Миша все бьется, как молодой львенок, отчаянно, неутомимо...   "Меня убьют! -- вспоминается Наде молодой, звонкий, задушевный голос там, далеко, под покровом вятского леса. -- Мне бродячая гадалка наворожила".   Убьют... а если правда?   -- Нет, нет! Будь милосердным, боже, спаси его! -- лепечет она, вся бледная от волнения.   И бог услышал молитву смуглой девочки.   Французы не выдержали натиска, дрогнули, смешались и, разом повернув коней, в беспорядке, врассыпную помчались назад по Фридландской дороге. Казаки, усталые от упорной борьбы, не преследовали их и вернулись к своей засаде.   -- Дуров! Ты ли это? Вот где пришлось свидеться, дружище!.. Что за раненый у тебя?   И Миша Матвейко, все еще бледный и возбужденный битвой, обнял Надю.   -- Мы отступаем, Дуров, -- произнес он печально через минуту. -- Мы -- русские -- отступаем! Ах, Саша, Саша! А как хорошо было, когда мы шли сюда!.. Сколько надежд, планов... Я у Ивана Матвеевича в отряде. Ах, Дуров, что это за человек! Это сам Марс, сошедший с Олимпа, бог, титан какой-то, герой!   -- А ты сам не герой разве? -- с улыбкой, глядя в его возбужденное молодое лицо, произнесла Надя. -- Я ведь видел, как ты бился сейчас! Видно, не боишься предсказания бродячей гадалки... Помнишь, ты говорил мне тогда, на Каме?.. Да вздор все это, судьба сохранит тебя!   -- Да, сохранит! -- произнес задумчиво Миша, и вдруг бледное лицо его разом дрогнуло и потемнело, точно состарилось на несколько лет. -- И то правда: я счастливчик, Дуров! Но бог с ним, с таким счастьем... Знаешь ли, веришь ли, я бы охотно отдал свою жизнь, лишь бы... Ах, Дуров! Лишь бы не видеть этого нашего отступления пред проклятым Наполеоном!   -- Ах, и я, и я тоже! -- искренним порывом вырвалось из груди Нади.   Через минуту они крепко пожали друг другу руки и расстались. Матвейко примкнул к своей сотне, Надя направилась по дороге, указанной ей казаками, ведущей на перевязочный пункт.   Только поздно вечером добралась Надя до разрушенного селения, где временно был устроен госпиталь. Крикнув проходящих солдатиков с носилками, она сдала им на руки своего раненого и следом за ними вошла в полуразвалившийся домик, игравший роль перевязочной.   Едва только успела девушка переступить порог, как кто-то обхватил ее за шею и чуть не задушил ее в объятьях.   -- Саша, друг, голубчик! Какое счастье! -- лепетал знакомый Наде, слишком знакомый голос.   И Вышмирский, бледный, взволнованный, с распоротым на плече мундиром и перевязанной рукой, сжимал Надю в объятьях. А лицо его так и сияло необычайным оживлением и счастьем.   -- Да что такое? -- удивилась та. -- Чему ты радуешься, Юзек?   -- Поздравь меня! Я получил эполеты, -- вырвалось из груди того счастливым, радостным звуком.   -- Произведен?   -- Буду произведен на днях! Это ли не счастье?   -- А... -- не то сказала, не то вздохнула Надя, и что-то разом захолонуло и упало в ее сердце.   Вышмирский произведен! Вышмирский офицер! А она?.. Ужели она менее достойна, менее заслужила этого счастья, нежели он -- Вышмирский?   И вмиг прекрасное, словно выточенное из мрамора лицо Юзефа стало ей как-то разом далеким, неприятным.   А он, и не замечая впечатления, произведенного его известием на Надю, продолжал с прежней" горячностью, так не похожей на него:   -- Пойми! Зоська-то как обрадуется... И дядя Канут, и кузины... Как мечтали они видеть меня офицером!.. А знаешь, Дуров, -- неожиданно утихая, словно спохватившись, добавил Вышмирский, -- это все ты. Ей-богу! Кабы не ты, лежать бы мне мертвым под Фридландом. Не перехвати ты неприятельского удара, палаш пришелся бы прямо по голове. И тогда... Бррр...   Дрожь пробежала по всем членам изнеженного юноши. Перед ним разом встала потрясающая душу картина Фридландской битвы... Грохот орудий... ужасная пальба... атака... и они оба -- он и этот смугленький Саша, вырывающий его из рук смерти удачным ударом по неприятельскому палашу. И не одного его: и Панина, и какого-то улана, которого он увез с поля в самый разгар битвы. Он, этот смугленький Саша, вел себя героем... О, этого не может отрицать никто!.. Все видели, все знают... А между тем эполеты достанутся ему -- Юзефу Вышмирскому, а не смугленькому Саше, который стоит перед ним в своем изодранном в пылу битвы колете.   И что-то словно обожгло лицо юноши. Бледные щеки запылали ярким румянцем. Глаза в смущении опустились под взглядом этого юного уланчика, этого смуглого Саши, стоявшего перед ним.   -- Дуров... Саша... -- в неизъяснимом смущении произнес Вышмирский. -- Мне совестно... я не знаю, как это могло случиться... Может быть, моя рана... но... веришь ли, я знаю, я глубоко убежден, что не я, а ты заслужил эполеты... и ты даже больше... о, гораздо больше, так как ты -- герой! Ты настоящий герой, клянусь тебе, Саша! -- с увлажнившимся слезами взором горячо воскликнул он и крепко, по-братски обнял приятеля.

ГЛАВА VIII

Два императора. -- Новое счастье

Необычайное оживление царит на улицах и площадях Тильзита, небольшого города Пруссии, живописно расположенного при впадении реки Тильзы в Неман. Дома и здания города разукрашены флагами. Всюду развешаны гирлянды цветов, душистых и пахучих, как сама весна. Веселая разношерстная толпа снует по городу. Старики, женщины, дети -- все это смешалось в одном общем ликовании.   Взоры всех устремлены на реку. По самой середине ее, на голубоватой поверхности воды, выстроен громадный плот, с возвышающимся на нем зданием, утонувшим в цветах. Здесь, в этом здании, и в этот день, 25 июня 1807 года, должно произойти свидание двух императоров, двух великих монархов России и Франции.   Над зданием царского шатра красуется фронтон, увенчанный флагом. На одной стороне флага четко вышита гигантская буква "А", а на другой -- такое же исполинское "14" -- инициалы представителей двух сильнейших держав, заключивших знаменитое Тильзитское перемирие, решающее судьбу Пруссии, -- Александра I и Наполеона I.   На обоих берегах Немана выстроены две армии, русская и французская, разделенные прозрачно-голубыми водами реки.   Чудесный летний день, праздничный и прекрасный, во всем великолепии своего синего неба, яркого солнца и молодой пушистой зелени, так и сияет своей юной чарующей улыбкой. Эта улыбка скользит и по светлому Неману, и по красивому зданию, с развевающимся над его фронтоном флагом, и на золотистых косах девушек, усыпающих путь к реке весенними цветами, и на всей этой веселой, снующей, живой толпе праздного любопытного народа.   Вдоль всего русского берега вытянуты стройной, прямой линией войска. Тут красота и гордость русского оружия. Золотые лучи трепетно играют на тяжелых серебряных латах кавалергардов, на ало-красных доломанах гусар, на цветных колетах улан, играют на штыках и перевязях скромной молодецкой пехоты и на медных трубах музыкантских команд.   Сколько здесь блеска, света, сияния!..   Неподалеку от атаманского полка выстроены коннопольцы. Более половины их полегло на кровавом Фридландском поле. Но по приказу главнокомандующего наскоро пополнили опустошенные ряды свежими силами, взятыми из резерва.   После царского свидания объявлен смотр войскам, высочайший смотр самим государем, -- и теперь весь полк в сборе. На правом фланге первого ряда, во взводе лейб-эскадрона, стоят два юные уланчика -- Дуров и Вышмирский.   Оба коннопольца красуются сегодня во всем параде. В белых эполетах, в свежих чистых перевязях, с струящимися в волнах воздуха султанами, они -- эти два молоденькие коннопольца -- кажутся сегодня особенно свеженькими и юными. Рука и плечо Юзефа забинтованы, но его рана так ничтожна теперь в сравнении с тем, что ему подарила судьба. Он -- офицер! Желание дяди Канута и милой Зоськи исполнено. Его солдатский мундир доживает свою службу: на нем уже нашиты офицерские эполеты и золотое шитье. А все же что-то отравляет радость юноше. Это что-то: не то смущение, не то какая-то неловкость перед его другом Сашей.   И друг Саша, или, вернее, Надя, не весела сегодня. Лицо смуглой девочки в уланском мундире не то сосредоточенно, не то печально и пасмурно, как осенний день. Но не зависть к Юзефу гложет ее юное сердечко. Нет! Оно слишком горячо привязалось к нему, чтобы чувствовать зависть к его успеху и отличию. Больше того: она как будто довольна и счастлива за него. Но в глубине души девушка ощущает не то гнет, не то тоску, необъяснимую, но тяжелую. Это не тоска зависти, а какая-то смутная тревога за свою участь, сожаление о том, что ей не удалось отличиться или умереть на Фридландских полях.   Зачем, о, тысячу раз зачем, судьба так немилостива к ней, Наде? Неужели всю жизнь ей суждено тянуть солдатскую лямку, в то время как Юзеф и другие будут отличены, как герои?..   "Ангелы заплачут на небесах, если с вами обоими случится что-нибудь дурное..." -- слышится ей звонкий серебристый голосок, милый голосок черноглазой паненки.   О! Пусть лучше бы заплакали они, белые ангелы на далеком небе, нежели вернуться на родину в тех же кашемировых эполетах, с тою же солдатской пикой... А что скажут у Канутов при виде этого солдатского мундира на ней, Наде, в то время как Юзеф успел заслужить лучшую долю? Что она ответит на вопрошающий взор черноглазой девочки, так трогательно благословившей ее перед боем?..   -- Да очнись же, Дуров! Время ли теперь задумываться, мечтатель! Смотри туда! Видишь? -- слышится над ухом Нади чей-то прерывистый шепот.   "Что это? Кто зовет ее? Где она?.. Ах, это Юзек!.." -- словно просыпается от своей задумчивости девушка. О, как далеко улетела она со своими тщеславными мечтами!   И то правда, время ли задумываться сегодня?   Вышмирский дергает ее за руку и твердит:   -- Да гляди же, гляди! Ничего подобного уж больше не увидишь!   И действительно, не увидишь. По берегу, мимо рядов войск, направляясь к пристани, у которой ждет уже роскошно убранная барка, едет коляска. В ней три офицера -- три генерала.   -- Государь император! -- проносится гулким, звучным шепотом по рядам войск. -- Государь император!   По мере приближения коляски, окруженной блестящей свитой и штабом, к передовому флангу, проносится первым трепетом первое "ура", гулом вырвавшееся из тысячи грудей, сплошное, радостное, отчаянно-громкое и безумно-счастливое "ура"! Это уже не тихий шепот, похожий на журчанье ручья или шелест ветра, это стон моря, рокочущего, бурного, торжествующего, могучего!..   "Ура!" несется и перелетает с фланга на фланг по мере приближения коляски, то замирая, то воскресая снова. Великое, могучее по своей стихийности, оно разом наполняет собою и небо, и землю, и праздничный Тильзит с его беснующеюся толпою, и самый Неман, такой величественный и красивый в весеннем одеянии своих голубоватых струй.   -- Ура! Да здравствует император! -- несется эта рокочущая лавина, словно выйдя из берегов, несется неудержимо, как волны моря, как стон бури.   -- Ура! -- кричит за остальными Надя и приковывается лихорадочно горящим взглядом к приближающейся коляске. Что-то новое, необычайное рождается при этих звуках в душе девушки... И это необычайное как бы перерождает ее всю... Тщеславные мечты, разочарование из-за производства Юзефа и затаенная жалоба на судьбу -- все уже забыто теперь... Вся ее жизнь, все ее существо, вся душа Нади сосредоточились теперь на этой коляске, на тех трех лицах, на трех генералах, сидящих в ней... А коляска, кажется ей, точно нарочно движется тихо, так дьявольски тихо!..   Вот снова затихает кипучий бешеным восторгом крик и снова, подхваченный свежими силами, утраивается и гремит, гремит навстречу экипажу, окруженному свитой.   Эта волнующаяся толпа, эти бешеные крики, этот восторг войска и народа ударили в голову Нади, вытесняя из сердца и головы все остальные мысли и чувства.   "Государь!" -- мучительно выстукивает бьющееся сердечко смугленькой девочки. "Государь!" -- наполняет все ее думы и чувства...   Тот, который повелевает десятками миллионов людей, тот, в руках которого судьба России, счастье и горе народа, тот, о котором она, Надя, мечтала с детства, которого она представляла себе каким-то полубогом, сильным, всемогущим, -- он теперь здесь, перед ее глазами, в двух-трех шагах от нее!.. "Он" здесь... Но который же, который, который? Который из этих трех офицеров в коляске!..   Она готова зарыдать теперь от нетерпения и страха, видя, что коляска приближается... что она близко... тут... рядом и скоро пронесется мимо, прежде чем она, Надя, успеет увидеть и узнать лицо обожаемого монарха.   Вот коляска уже близко... Три генерала, сидящие в ней, уже почти перед строем коннопольцев. Один из них, высокий, но устало съежившийся, в расшитом мундире, с длинным профилем немецкого типа.   -- Нет, это не он. Не может быть он! -- решает в одно мгновение Надя.   -- Это прусский король, -- шепчет кто-то едва слышно.   Другой -- она узнала его разом -- это цесаревич Константин, делавший еще так недавно смотр всей кавалерии на границе. Его она отлично знает.   Так, значит, "он" -- третий! Перед Надей мелькает стройная высокая фигура в белых лосинах, в коротких ботфортах и генеральском сюртуке, с Андреевской лентой через плечо. И лицо, молодое, бледное, обросшее рыжеватыми бакенбардами, с мягким, кротким взором, прекрасное лицо, улыбающееся толпе... Печальна она -- эта улыбка!.. Покорно и трогательно покоится она на свежих устах... На высоком челе печать думы -- нерадостной, тяжелой... Голубые глаза также не веселы... Но они чудно-прекрасны, эти глаза, они точно врываются в душу, от них веет теплом и светом, в них и детское добродушие, и кроткая нежность, и печаль -- бесконечная печаль...   По прекрасному молодому лицу, по кроткой улыбке и голубым глазам Надя не могла уже более сомневаться, кто был третий генерал в коляске.   Безумная жгучая радость охватила ее... "Он"! За "него"! Ради "него"! О, боже, великий боже!.."   Если прежде она очертя голову бросалась в самое пекло боя ради милой родины, ради славы и чести своего солдатского мундира, то теперь, теперь она сознавала это так ясно, так поразительно ясно, что она готова броситься в первую же атаку с полной уверенностью не вернуться из нее ради "него", только ради этого детски ясного взгляда и печальной улыбки!..   -- Иезус Мария! -- шепчет подле нее не менее ее потрясенный Юзек. -- Как он печален! О, Дуров! Что ни говори, это печаль не простого смертного. Это великая душа! Он -- орел, наш император!   "Великая душа! Орел! Именно орел! -- так и трепещет и бьется сердце Нади Дуровой. -- Но, боже мой! Как скорбно печален, как трогателен он в эту минуту, великий государь!"   И она смотрит, смотрит пристально, до боли напряженно, до рези в глазах, вслед умчавшейся коляске. Вот она уже далеко... Вот только видно, как поблескивает сталь палашей у царской охраны... Вот она у пристани... вот остановилась... и высокая, статная, в генеральском мундире фигура при Андреевской ленте, в сопровождении свиты, вышла из экипажа и, сойдя на берег, скрылась под балдахином украшенной цветами и флагами барки.   В ту же минуту от французского берега отчалила галера. На носу ее стоит плотная коренастая фигура невысокого человека в треугольной шляпе. Это гений и победитель половины мира! Это Наполеон! На голубом фоне горизонта как-то особенно четко выделилась эта странная, не имеющая, впрочем, в себе ничего гениального фигура.   -- О, этот -- не орел... не орел! -- чуть слышно, в забытьи лепечут губы Нади. -- Это... это...   -- Коршун... -- подсказывает Вышмирский, неотступно следя взором за толстым человеком на носу галеры.   -- Или нет... знаешь, Юзеф, -- с необъяснимым приливом жгучей, острой ненависти подхватывает Надя, -- просто лисица, жадная, лукавая корсиканская лисица! Вот он кто!   А разукрашенная галера подплывает все ближе и ближе. Вот она уже у плота, вот глухо стукнулась о его доски несколько ранее, нежели подплыла к нему барка императора Александра.   -- Хороший знак, -- шепчут маршалы и генералы великого Наполеона.   "Французский выскочка!" -- мысленно проносится в уме каждого русского из свиты государя.   Наполеон и Александр протягивают руки друг другу и бок о бок входят в шатер, оставив на берегу, со свитою, Фридриха-Вильгельма, прусского короля.   Целый час, целый долгий час длится это свидание, решающее судьбу Пруссии и ее короля. И никто, ни маршалы, ни свита, не знает того, о чем говорилось на неманском плоту двумя сильнейшими представителями Европы.   Ровно через час оба императора снова показались из шатра. Они братски обнялись на глазах толпы и двух великих армий и разменялись крепким, дружественным поцелуем. И обе великие армии слились в одном общем приветствии, содрогнувшем своею мощью дома и улицы Тильзита:   -- Vive Alexandre! Да здравствует Наполеон!..   Царский экипаж все еще стоит у пристани в ожидании императора Александра.   Вот снова от неманского плота отделяется барка. "Он" плывет обратно, "он", заключивший мир с недавним врагом. Прусский король встречает его с выражением самого живого интереса, горя нетерпением узнать судьбу королевства. Лицо цесаревича спокойно, почти весело. Мир необходим -- и они добились мира. А "он" -- гордый, прекрасный орел, "он" -- отец своего народа, хотя и спокоен на вид, но в лице его по-прежнему борются печаль и улыбка. Пусть Наполеон, ради дружбы с ним, Александром, поступился многим, но кто ему вернет те тяжелые потери, тех мертвых героев, что полегли на кровавых Фридландских полях?..   С тем же печальным лицом и затуманенным взором государь вышел на берег и сел в коляску. Вот он снова подвигается медленным шагом вдоль фронта войск, ласково кивая новому безумному привету, надрывающему грудь народа и войск.   Около атаманского, любимого своего, казачьего полка Александр выходит из коляски. В одно мгновение ока адъютант соскакивает с коня, подводит его государю, и Александр уже в седле продолжает путь.   Около Платова, наказного атамана Донских войск, стоявшего во фронт, государь удержал коня и остановился.   Наде отлично видно с ее места, как с преобразившимся лицом, весь олицетворенное напряжение и благоговейный восторг, Платов вытянулся в струнку перед государем. Слов не слышно, но лицо Платова так и сияет счастьем.   "Счастливец! Он удостоился царского слова! -- безумно выстукивает сердце смуглой девушки. -- Но он герой и достоин его!.. Достоин!.. А я-то? Господи, помоги ты мне, помоги удостоиться того же, помоги быть героем, как он, чтобы только говорить с государем или умереть за него... да, умереть... о, господи!"   Надя, уже не отрываясь, глядит в упор на приближающуюся теперь к их рядам стройную фигуру на белой лошади, перед которой готова упасть на колени вся эта, словно помешанная от восторга, толпа...   Теперь государь уже близко... Вот конь уже у последних рядов последней атаманской сотни... вот он уже перед их коннопольским полком, в десяти шагах от нее, Нади.   Уста его раскрываются. Твердый, звучный голос говорит негромко:   -- Мои славные коннопольцы! Спасибо!   Что-то необычайное наполняет сердца солдат. Это уже не крик, а вопль, восторженный, стихийный.   -- Рады стараться, Ваше императорское величество! -- гремит ответный возглас полка, и Надя видит теперь восторженные слезы не в одной паре глаз этих мужественных, закаленных людей.   И как будто что-то светлое блеснуло в голубых глазах государя. Точно две алмазные росинки попали туда... не то росинки, не то слезы...   Какой-то клубок подкатывается к горлу Нади и душит ее. Ее собственные глаза, впившиеся взором в царя, наполняются слезами.   "Умереть тут на месте, за него, за родину! -- выстукивает сердце смугленькой девочки. -- Или упасть на колени и молиться, молиться без конца!"   И восторженный порыв ее дошел, казалось, до сердца государя.   Чистый, ясный взор Александра встретился с ее взором, таким же ясным, чистым, детским, восторженно-счастливым.   Государь чуть тронул шпорой лошадь и медленно подвигается к странному ребенку в уланском колете, встречающему его глазами, полными слез.   Что это? Ошиблась или нет Надя?   Нет, не ошиблась... Он едет прямо к ней... Нет сомнения... Его глаза сияют ей чудесным светом. Он весь -- сочувствие и внимание к ней, юному уланчику, плачущему от счастья...   В струнку вытягивается юный уланчик и замирает без движения, как вкопанный, по воинскому уставу своей солдатской службы.   Государь перед нею... Голова его белого коня уже перед самой головой ее Алкида.   -- Каховский! -- слышится уже знакомый и бесконечно дорогой голос. -- Ужели молодцов-улан осталось так мало, что ты принужден двенадцатилетних детей вербовать в свои ряды?   Генерал-майор Каховский, командир коннопольского полка, взволнованный не менее самой Нади, отвечает сдержанно-почтительно, вкладывая неизъяснимые ноты нежности в свой солдатский голос:   -- Ваше императорское величество, он хотя и молод, ему всего 16 лет, государь, но уже успел отличиться и под   Гутштадтом, и под Фридландом, как взрослый мужественный воин!   О, милый Каховский!.. Какой восторженной благодарностью наполнилось к нему сердце Нади за этот, полный доверия и похвалы, отзыв!   -- Вот как! -- снова послышался негромкий возглас государя, и его рука, словно облитая белой перчаткой, легла на кашемировую эполету Нади. -- Такой еще юный и такой храбрый! -- И при этих словах император Александр наградил ее одним из тех чарующих взглядов, которые не забывались всю жизнь теми, кто бывал удостоен ими.   Унылая, но полная прелести улыбка при этом взгляде снова тронула полные, красивые губы царя.   Потом он спросил у Каховского что-то еще, уже значительно тише, чего не расслышала Надя, и поехал дальше по фронту раздавать свои улыбки и похвалы заслужившим их войскам.   Тут только Надя опомнилась от своей сладкой грезы и вернулась к действительности.   Но что-то могучее, стихийное, роковое по-прежнему наполняло ее душу и сердце, наводняя сладким восторгом все ее существо.   -- Вышмирский! -- горячо прошептала девушка. -- Если мне суждено скоро умереть, то пусть это будет сегодня!..   Вскоре после Тильзитского свидания монархов русские войска вернулись на родину.   Перейдя прусскую границу, армия разошлась по своим летним квартирам. Славный коннопольский полк, вместе с Псковским драгунским, Орденским кирасирским, прямо из похода попал в лагеря, расположенные вблизи Полоцка.   Вышмирский и Надя попросили у Каховского двухнедельный отпуск и, взяв подорожную, поскакали под Гродно, к Канутам.  

ГЛАВА IX

В зеленом гроте. -- Раскрытая тайна

-- Ну, пан Дуров, становитесь рядом!.. Это ничего не значит, что вы гутштадтский герой и бравый служака... Здесь, в замке, вы Саша, только Саша, милый, веселый, молоденький Саша, который обязан играть и бегать со мною!..   -- Уж и обязан?!   -- А то нет? -- И живые черные глазки загораются гневными огоньками... -- Ну, да бегите же, неловкий! Ловите меня... Раз, два, три...   И черноглазая бойкая паненка, ударив в ладоши, несется по длинной аллее векового парка с причудливыми уголками и затеями на каждом шагу. Белокурые локоны растрепались по спине, плечам и шейке и хлещут своими пышными прядями прелестное личико полу-девушки, полу-ребенка. Щечки разгорелись ярким молодым румянцем. Она вся олицетворение детской беспечности, задора и веселья. Надя заражается и этим весельем, и жизнерадостным смехом Зоей, и сама, смеющаяся, веселая, забыв и свой солдатский мундир, и всю степенность воина, бывшего не раз в боях, несется вслед за девочкой по широкой тенистой аллее.   Прошла только неделя с их возвращения на родину, а уже спокойная, привольная лагерная жизнь успела наложить свою печать на лицо девушки-улана. Измученная, исхудалая было от бессонницы, лишений и ужасов войны,   Надя теперь снова словно преобразилась. Глаза горят спокойным, здоровым блеском, щеки порозовели, все лицо посвежело.   Недавние кровавые картины и впечатления войны как-то стушевались и побледнели.   И словно она теперь не прежняя, а другая, новая Надя, совершенно чужая тому молоденькому рубаке-улану, бившемуся в кровавом Гутштадтском бою.   Этот чудесный мирный полдень, эта пышная изумрудная зелень, эти цветы на клумбах, испускающие свой медвяный аромат, -- как все это нежно, тихо и красиво!   Раз! -- и краснощекая Зося останавливается, схваченная за рукав быстрою рукою Нади.   И юная паненка, и молоденький улан хохочут при этом, как безумные.   -- О-о, пан улан, да какие же у вас длинные ноги!   -- Вы не уступите мне в скорости, панна Зося, -- смеется Надя.   -- Зато я уступлю во всем другом... -- И черные глазки лукаво щурятся на Надю.   Обе они сидят теперь в хорошеньком зеленом гроте, мастерски выплетенном из ветвей акаций. Вокруг них жужжат мохнатые пчелы, стрекочут изумрудные стрекозы и носятся птицы с веселым чириканьем. А сквозь ветки акаций проглядывает июльское небо, безоблачное, ласковое и ясно-голубое, как один сплошной гигантский камень драгоценной бирюзы.   Глаза Зоей щурятся по-прежнему. Задорную девочку так и тянет шалить и смеяться, а этот смугленький уланчик, как нарочно, ударился в задумчивость. Какой он странный, необыкновенно странный в самом деле! И о чем думает? И чего задумывается? Ужели можно задумываться и тосковать в этот чудесный душистый полдень?..   -- Пан уланчик! -- кричит в самое ухо Нади шалунья. -- Пари держу, что вы думаете об офицерских эполетах!   Надя вспыхивает и потупляется.   Как близка она к истине, эта черноглазая девочка! Увы, она почти угадала ее думы.   Если и не об офицерских эполетах думает теперь она, Надя, то о долгом, тягучем мирном застое, без войны и похода, который еще надолго отодвинет от нее эти желанные эполеты.   И Надя невольно украдкой вздыхает при одной этой мысли.   -- Слушайте, пан уланчик, -- слышится над нею звонкий, как серебряный колокольчик, голосок Вышмирской, и уже не шаловливые, а глубокие сердечные нотки проскальзывают в нем. -- Ведь я знаю, вам обидно и больно... отлично знаю... Вон Юзеф офицер, а вы нет... А между тем вы храбрее Юзефа... Вы герой... Он сам рассказывал мне про вас... про Панина... про Баранчука этого также... и про самого себя -- как вы отвели удар неприятеля от его головы... Всем нам рассказывал в первый же вечер вашего приезда... Ах, Саша, какой вы храбрый! И я... и Рузя, и Ядя, и дядя Канут -- все, все говорят это... Знаете, когда Юзеф рассказал мне про все -- мне захотелось бежать к вам, упасть перед вами на колени и... я не знаю, право... Я очень глупа, Саша... но... я бы так хотела вознаградить вас за спасение жизни моему Юзефу, за вашу храбрость... Знаете, что Юзеф прибавил, когда рассказывал о том, как вы спасли его? "Я, -- говорит, -- не только бы свои офицерские эполеты охотно отдал Дурову, а кое-что побольше..." И знаете, что он еще сказал?   -- Нет, не знаю! -- улыбнулась Надя.   Восторженное настроение Зоей в одно и то же время и забавляло и трогало ее.   -- Он сказал, что хотя вы, пан Дуров, и русский, но что он охотно бы отдал такому герою свою сестру в жены, то есть меня, пан Дуров... Поняли вы меня?   Надя вскочила как ужаленная.   -- Какой вздор! -- вся вспыхнув до корней волос, воскликнула она.   -- Но почему же вздор? -- горячо сорвалось с уст девочки. -- Или вы не знаете, что во времена рыцарства и турниров прекраснейшие дамы отдавали свою руку и сердце герою-победителю?   -- Но то было во времена рыцарства! -- произнесла Надя. -- А теперь эти времена давно минули, и я притом далеко не "герой-победитель", -- добавила она с улыбкой.   -- А!.. Понимаю... -- обидчиво перебила ее Зося. -- Вы хотите сказать, что и я не прекрасная дама и не достойна этой чести -- венчать победителя! -- И в ее черных глазках засверкало что-то похожее на слезы.   -- Вовсе не то, -- попробовала было защищаться Надя, -- а просто вы и я... мы... мы... как вам это сказать?..   Ну, мы просто слишком молоды, чтобы мечтать о браке... Мы почти дети...   -- Мы вырастем когда-нибудь! -- с комической наивностью стояла на своем Зося. -- Я бы охотно ждала долго, очень долго такого героя, как вы! Ведь вы герой! Ах, пан Дуров! Если бы вы знали, как я полюбила вас с той минуты, когда Юзек сказал тогда, помните, весною, на нашем бале, что вы ушли из дома ради военной службы и походов. Потом я долго и много думала о вас... А когда Юзек рассказал про все ваши подвиги, и про вашу храбрость, и про свое спасение -- о, особенно за это полюбила я вас! -- то мне так захотелось сделать вам что-нибудь приятное, хорошее, от чего вам стало бы радостно на душе... Я вас так крепко и много люблю, так же крепко, пожалуй, как и Юзю, или только разве чуточку поменьше... И вот что я придумала: вы знаете, пан уланчик, у меня есть своя земля и прехорошенькое поместье, оставленное мне отцом... Там есть маленький домик, совсем особенный и чудо какой прелестный. Вокруг домика цветут розы... много, много, как в сказке... И это -- мой собственный домик, мои собственные розы, и там так хорошо, как в раю. И мы будем там жить, когда поженимся... с вами... Дядя Канут посердится, конечно, потому что вы русский, а я полька, и потому, что он уже нашел мне жениха. Но долго он не будет сердиться, потому что... вы спасли жизнь Юзи и имеете право взять за это мою жизнь -- жизнь его сестры...   -- Ах, Зося, Зося! -- прервала восторженную девочку Надя. -- Вы знаете, что я солдат и ни на что и ни на кого в мире не променяю моего солдатского ранца.   -- Ну да и не надо менять! -- еще более оживляясь, залепетала Вышмирская. -- Я буду также находиться в походе... с вами в походе... Ах, как это будет весело: играет музыка, развеваются знамена, и мы все едем... едем.   -- Дитя! Дитя! -- с улыбкой произнесла Надя, любуясь ее прелестным оживленным личиком.   -- Ну вот, "дитя"! -- поджала она с неудовольствием свои пухлые губки. -- А дядя Канут говорит, что я большая и что мне пора подумать о замужестве... И знаете, что (тут она таинственно подвинулась к Наде и прошептала ей почти на ухо, несмотря на то, что кругом их не было ни души) ко мне уже жених сватался... Ей-богу... Пан Линдорский... тоже улан, только офицер и богатый. У него под Вильной свои поместья. Тот самый, который вас и Юзьку определил в уланы. Только я не пойду за него... Он совсем как дядя... совсем взрослый человек... мне будет скучно с ним... Что за радость! А за вас пойду... Вы веселый, молоденький и притом вы -- герой... Ей-богу!.. Ничего, что вы русский... Ах, как славно будет!.. -- И она радостно запрыгала и захлопала в ладоши.   -- Нет, нет! Это невозможно, милая крошка! -- произнесла тихо Надя.   -- Но почему? Или у вас уже есть невеста?   -- Нет, нет! -- поторопилась успокоить ее та.   -- Или вы не находите меня достаточно милою?.. Но ведь все говорят кругом, что я хорошенькая... А когда вырасту большая -- красавицей буду... увидите! А разве не радость это -- иметь красавицу жену?   -- Вы дитя, Зося, ребенок! И потом... потом... ну, словом, это невозможно!.. Нельзя...   -- Вы не любите меня? -- с тревогой произнесла девочка, и чарующий взгляд ее черных глазок с тоской впился в лицо Нади. -- Или я глупа, дурна, уродлива, по-вашему?   -- Нет, тысячу раз нет! Милая... дорогая девочка... -- горячо протестовала взволнованная Надя. -- Вы красавица, прелесть, умница, каких мало... В этом нет сомнения... но все-таки это невозможно!   -- Невозможно... -- упавшим голосом, как эхо, отозвалась Зося. -- Невозможно, -- еще раз печально повторила она, и прелестное личико ее разом омрачилось.   Необъяснимая жалость наполнила сердце Нади. Эта черноглазая милая девочка с ее детской трогательной привязанностью и наивной ребяческой любовью к ней перевернула ей сердце. Обидеть, огорчить эту девочку, это наивное очаровательное создание -- и притом сестру ее единственного товарища и друга -- казалось ей жестоким и бесчеловечным. Ответить холодным отказом на ее детскую любовь, впервые заговорившую в ее сердце, -- о, нет, ни за что не в силах она сделать этого!   С минуту колебалась Надя, потом словно что подтолкнуло ее, и она проговорила возможно ласковее и нежнее:   -- Умеете ли вы, Зося, хранить чужие тайны?   -- Дядя Канут говорил мне, что чужие тайны -- это чужая собственность, -- серьезно отвечала Зося. -- Открывать их -- значит присвоить себе собственность чужого. Мне еще никто не поверял ни одной тайны, но я уверена, что я сумею сохранить ее...   -- Вы любите меня, Зося?   -- О, зачем вы спрашиваете это? Больше всех на свете люблю я Юзю и вас, пан Дуров! Бог тому свидетель!   -- Но мы не можем обручиться, Зося... Это невозможно. Это невозможно, моя деточка, мой прелестный ребенок, потому что я... я...   Что-то словно мешало Наде выговорить роковое слово. Даже в жар бросило, и дыханье сперлось в груди.   А черные глазки широко раскрыты в ожидании этого слова, и ротик раскрылся от внимания и нетерпения. Она даже как будто побледнела немного, черноглазая милая Зося.   И Надя побледнела. Ее глаза широко раскрытым взглядом впиваются в беленькое личико юной паненки. Вдруг густой румянец покрыл и смуглое лицо, и щеки, и лоб, и шею мнимого улана.   -- Я девушка... -- лепечет чуть слышно Надя, -- девушка... как и вы... и Рузя, и Ядя...   На белом личике, увенчанном парой прелестных черных глазок, недоумение... испуг... глубокое изумление... трепет... Потом что-то неуловимое промелькнуло в нем, тронуло улыбкой алые губки и утонуло в беспредельной глубине черных очей...   Прошла секунда... другая... третья, и вдруг две тонкие девичьи ручки разом упали на плечи Нади и обвились вокруг се шеи... Белое личико приблизилось вплотную... Губы шепчут, улыбаясь трогательно, счастливо:   -- Девушка!.. Сестрица!.. Подруга!.. Ах, как это хорошо, как это прекрасно!.. Храбрая! Смелая, героиня!.. За отчизну билась!.. Ах, пан Дуров... нет... пани... Ах! Я не знаю вашего имени... Кто вы?!   -- Надя... Надежда... меня зовут Надей, -- подсказывает смугленькая девушка, и глаза ее теплятся ответной лаской.   -- Надя... Надечка, милая... сердечко мое! -- лепечет Зося, и град поцелуев сыплется на лицо и руки сконфуженной Дуровой.   -- Зося! Детка моя! Только помни: это тайна! -- спохватившись, говорит она. -- Большая тайна, страшная... Если ты выдашь меня -- я пропала...   -- Боже сохрани! -- убежденно и горячо восклицает Зося. -- Тебя... друга, выдать? Сестру... девочку... героиню?! Я так рада, так рада! -- добавляет она восторженно. -- Мальчик, мужчина -- это не то! С ним и поговорить-то по душе нельзя... А девочка, подружка -- та все поймет, право!.. Ах, как хорошо, что все это так... что я могу любить тебя, как подругу!.. А как рад будет дядя Канут, что я не выйду замуж за русского, да еще за солдата!.. Если бы он знал, кто этот улан!.. Ах, как хорошо! Точно в сказке!..   И впрямь, точно в сказке... Точно в сказке расцвел этот пышный июльский полдень, точно в сказке Дышат своим ароматным дыханьем розы, точно в сказке в зеленом гроте сидят две девочки, одна воздушная и прелестная, как весенний цветок, другая -- смелая, отважная, с лицом и душой героини.   Они крепко, горячо обнялись... Надя тихо, вполголоса рассказывает своей новой подруге свою странную жизнь, свое необычайное детство и счастливое настоящее, отвоеванное ею насильно у судьбы...   А над обеими девушками и над зеленым гротом повисло июльское небо, с бесстрастным спокойствием обратившее на мир свои бирюзовые очи.  

ГЛАВА X

Незаменимая потеря

   -- Сегодня твоя очередь вести на водопой коней, барин! -- услышала Надя, проснувшись как-то на заре, голос взводного, Пахомова.   Утро стояло пасмурное, дождливое. Надю, поздно улегшуюся спать накануне, тянуло ко сну. Отягощенная утренней дремотой голова так и валилась назад на подушку. А тут еще, как нарочно, вид крепко спавшего Вышмирского подзадоривал ее броситься в постель и уснуть еще хоть часочек.   Надю, привыкшую к спокойной, праздной жизни у Канутов за последние две недели отдыха, обуревала непривычная лень. К тому же серый, пасмурный день не обещал ничего хорошего. Какая-то промозглая, совсем не летняя сырость стояла в воздухе и отнимала всякую охоту выходить из дому, да еще по слякоти и грязи вести своего и чужих коней на реку к водопою.   -- Счастливчик Вышмирский! -- произнесла она с завистью, натягивая тяжелые казенные сапоги на свои маленькие ноги. -- Ему, как офицеру, не надо исполнять скучных солдатских обязанностей... Ах, когда-то и она, Надя, добьется такой же желанной участи?   Однако делать было нечего. Как ни досадуй, ни завидуй и ни злись, а ехать надо. Вон уже под окном прозвенели копыта лошадей. Тот же Пахомов провел ее Алкида и трех других лошадей, вверенных ее призору.   Пахомов благоволит к Наде за ее простосердечие и ласковость и, чем может, помогает "доброму барчонку" в делах несения тяжелой солдатской службы.   Если б Надя и не видела из окна Алкида, то все равно по ржанию и шагу узнала бы своего любимца. Шаг у Алкида -- мало похожий на шаг иных коней. Его копыта как-то особенно звонко и дробно отбивают по земле. И ржет он совсем особенно, осторожно и толково, с какими-то одной Наде уловимыми и понятными переливами.   -- О, милый, милый! -- с ласковой улыбкой, глянув в окно на действительно красивое животное, произнесла Надя и торопливо занялась своим несложным туалетом.   -- Ну что, Алкидушка? Что, голубчик? -- приветствовала она через несколько минут на дворе своего любимца, поднося ему на ладони еще с вечера припасенный ею ломоть черного хлеба с солью.   Алкид, обожавший подобные лакомства, с удовольствием вытянул губы, и ломоть в одно мгновение ока исчез с руки хозяйки. Покончив с хлебом, он положил голову на плечо Нади и стал легонько теребить губами ее белую эполету.   -- Давно бы пора! -- значительно усмехаясь, произнесла девушка. -- Сорви их, Алкидушка, сорви, милый!   Авось другие вырастут на их месте... да не такие... а офицерские...   И, говоря это, она ласково трепала шелковую гриву коня, его красиво изогнутую, изящную шею. Потом легко вскочила на покрытую одной попоной, без седла, спину и, взяв трех других лошадей на повод, поскакала с ними к реке.   Дурная погода, не позволявшая делать ни учения, ни проездок, гибельно влияла на лошадей. От продолжительного застоя в конюшне они, вырвавшись наконец на свободу, прыгали и резвились не менее молоденьких жеребят по дороге к реке. Надя с трудом удерживала их за повод. Особенно кипятился и горячился один, совсем еще молоденький конек.   Наконец уставшая Надя с трудом добралась с ними до реки, где остальные уланы уже успели напоить вверенных им коней.   -- Эх, барин, -- встретил ее Пахомов, -- конек-то этот у тебя эво как расходился. Все дело портит.   -- Да, не справиться с ним, -- согласилась Надя. -- А я на обратном пути на него сяду, а Алкида пущу на повод. Алкид добрый конь. Он артачиться не будет.   -- Пожалуй, не будет! -- поддакнул Пахомов, благоволивший не только к "барчонку", но и к его "доброму коню".   Сказано -- сделано. Надя побольше отпустила повод, чтобы дать простор своему любимцу, и, вскочив на непокорного молоденького конька, помчалась в обратный путь к лагерю.   Но на этот раз Алкид не оправдал ожиданий своей хозяйки. Застоялся ли он в конюшне, наравне с другими, во время Надиной отлучки под Гродно, или пример четвероногого приятеля заразил его, но Алкид был положительно неузнаваем сегодня. Он то прыгал из стороны в сторону, то взвивался на дыбы и с громким ржанием бил задними ногами землю, то мотал усиленно головой, стараясь во что бы то ни стало вырвать повод из рук своей госпожи.   -- Алкид, гадкий, несносный! Что с тобой? Я не узнаю тебя, приятель! Да стой же, стой! Говорят тебе, негодный Алкид! -- увещевала своего любимца Надя.   Но все было напрасно. Алкида точно подменили. Он как будто и внимания не обращал на слова своей госпожи. Вот он сильнее и сильнее замотал головой, вот новый неожиданный скачок в сторону и повод выскользнул из рук Нади, а освободившийся от узды конь стрелой понесся по полю, перепрыгивая бугры и канавы, попадающиеся ему по пути. Только грива его вьется по ветру, а длинный пушистый хвост серым султаном развевается по воздуху.   -- Алкид! Алкид! -- кричит Надя. -- Да остановите же вы его! -- просит она солдат, уехавших далеко вперед на своих конях.   Но им и не слыхать ее крика за дождем и ветром, а если бы и услыхали, то все равно ничто в мире не остановит теперь ее Алкида. А у Нади, увы, связаны крылья. У нее самой еще три лошади на руках, выпустить которых она не имеет права и за целость которых она должна отвечать своему эскадронному начальству.   А Алкид уже далеко. Вон он стрелой несется к глубокому рву... воя взвился на дыбы... Раз! И как ни в чем не бывало в одно мгновение ока перемахнул канаву.   У Нади только сердце захолодело да дыхание сперлось в груди.   -- Молодец! Прелесть! У-у, прелесть моя! -- не могла не восторгнуться она этим прыжком.   И вдруг так внезапно охвативший ее восторг мгновенно исчез куда-то... Сердце точно перестало биться в груди... Оно замерло... застыло... Алкид, оставляя канаву далеко за собою, теперь уже несется во весь дух прямо на высокий плетень, поднимающийся грозной оградой, с заостренными зубьями... Надя видит, как стремителен бег коня, как стройно перебирает он быстрыми ногами... Она знает силу и ловкость своего Алкида... Но это новое препятствие высоко, слишком высоко, даже для такого далеко не заурядного коня.   "Перескочит или обежит кругом? -- сверлит назойливая мысль мозг девушки. -- А вдруг и не перескочит, и не обежит, а..."   И при этой мысли холодный пот выступил у нее на лбу... Руки заледенели и выпустили повод... Надя уже как бы не чувствует себя и, точно перестав жить, существовать, в эту минуту вся превратилась в одно сплошное, ужасное ожидание... Вот расстояние между роковым плетнем и Алкидом делается все меньше и меньше с каждым мгновением, с каждой секундой... Вот все ближе и ближе вырастает перед ним высокая преграда с пикообразными кольями... Вот он близко... уже почти там... взвился на дыбы... мелькнул в воздухе... вот...   Дикий, нечеловеческий вопль прозвучал и замер над полем. Безумно расширенный взгляд Нади приковался к роковому плетню... Что-то забилось, заклокотало, словно оборвалось у нее в груди...   Там, на плетне, тяжело опустившись на острые колья, трепетало в конвульсиях обезображенное тело ее несчастного Алкида...   Обезумевшая от горя и ужаса, стоит Надя над распростертым у ее ног конем. Он еще жив... еще дышит... Его стройные члены дрожат и подергиваются в последних предсмертных судорогах... Распоротый живот с выпавшими внутренностями прикрыт рогожей... Окровавленная морда с умными, выразительными глазами лежит на плече госпожи. Умирающий конь не отрывает от нее мучительного, выстраданного, молящего взора... О, сколько муки, сколько нечеловеческой муки глядит из него!..   -- Господи! -- склонившись перед ним на колени, рыдает Надя. -- За что, за что?.. Единственный, дорогой, незаменимый! И вот... О-о! Алкидушка! Радость моя, сердце мое, голубчик мой, что ты с собой сделал? Что я буду без тебя, голубчик мой, ненаглядный!   Умирающий Алкид точно понимает эти вопли и стоны. С трогательным выражением беспомощного страдания глядят его карие глаза в залитое слезами лицо Нади.   И Наде кажется, будто и в них, в этих несчастных глазах страдальца-коня, стоят слезы, человеческие слезы... Не то вздох, не то стон вырывается из груди Алкида... Вот уже одно отяжелевшее веко опустилось на правом глазу... Минута... еще минута... последний трепет пробегает по всем членам несчастного коня. Последний трепет!.. Алкид угасающим, полным любви и жалобы взглядом приковывается к Наде, изумительным взглядом, похожим на взгляд человека... и Алкида не стало...   Солдаты, снявшие с рокового плетня Надиного любимца, обступили с суровыми, сосредоточенными лицами мертвую лошадь и бившегося в конвульсивных рыданиях над нею своего молоденького товарища. Эти мужественные люди, видевшие немало пролитой крови на своем веку, закаленные в боях, теперь смущены и растроганы до слез искренней, глубокой, безысходной печалью бедного ребенка.   -- Алкидушка мой! Любимый мой! Родной мой! -- рыдает Надя. -- Нет тебя больше! Алкидушка, друг мой верный, незаменимый!   И бьется о землю головой смугленькая девочка, и сердце ее разрывается от тоски, безысходной, неутолимой...   В тот же вечер глубоко растроганный Галлер говорил своему эскадрону, собравшемуся на молитву:   -- Ребята! Наш юный приятель Дуров достоин теперь еще большего уважения. Сколько любви и преданности обнаружил он к своему злосчастному коню!.. Каждый истинный кавалерист должен чувствовать такую именно привязанность к лошади. Конь и кавалерист -- это одно целое и на войне, и в походе... Честь и слава молоденькому товарищу за его неподкупную привязанность к коню!..   А молоденький товарищ бился в это время в нервном истерическом припадке на руках своего друга -- Вышмирского.  

ГЛАВА XI

Событие за событием. -- В столицу.

На другой же день солдаты лейб-эскадрона зарыли мертвое тело Алкида в поле, неподалеку от лагерной стоянки. Речь Галлера и искреннее отчаяние Нади до глубины души растрогали их и возбудили еще большее сочувствие к Наде. Они с особенной тщательностью сровняли могилу, обложили дерном небольшой холмик и ушли, оставив измученную и обессиленную слезами Надю погрустить и поплакать на свободе у могилы ее коня.   Теперь, лежа на этой дорогой могиле, Надя с мучительной ясностью припоминала все те случаи жизни, в которых играл такую важную роль ее покойный благородный друг. Вспомнилось девушке, как впервые увидала она у них на дворе статного дикаря-карабаха, как горячо привязалась к нему всей душой, как ей удалось приручить его к себе, неподкупного, смелого, горячего, как огонь... А там ее бегство из дому с ним же, роковой, непоправимый и лучший шаг ее жизни; далее ее прогулки на нем по станице... все с ним... всегда с ним... неразлучно... Потом ужасный Гутштадтский бой, во время которого он столько раз выносил ее из смертельной опасности... А страшная ночь возвращения из Гейльсберга, когда он -- драгоценный, милый -- спас ее от неминуемого позорного плена, может быть, смерти... А безумная скачка по Фридландской дороге, скачка, немыслимая для всякого другого коня... О, он не раз выручал ее, вырывал из опасности, он, дорогой, незабвенный Алкид!..   И, обезумев от острой тоски сознания своей потери, Надя упала лицом на траву и зарыдала тяжелыми, надрывающими сердце слезами.   -- Товарищ Дуров! -- послышался над нею чей-то негромкий оклик. -- Ротмистр Галлер приказал тебе сейчас же явиться к нему. От шефа прискакал унтер-офицер с приказом. Тебя требуют к командиру...   -- Что такое?   Надя, с трудом оторвавшись от земли, подняла бледное, заплаканное лицо на говорившего.   Перед нею стоял дядька Спиридонов. Лицо его было необычайно сосредоточенно и серьезно. Глаза тщательно избегают глаз Нади.   Что еще за напасть на нее свалилась? К Каховскому? К шефу? Теперь, сейчас?   -- Требуют меня? Зачем? Вы не знаете? -- обращается она с вопросом к своему' пестуну-дядьке.   Но тот только головой качает. Где ему знать.   -- Коли велит начальство, значит, знает, зачем велит. Сказано -- позвать и к ротмистру доставить, ну, стало быть, так и требуется! -- говорит бравый вахмистр, а у самого в голосе звучит не то сожаление, не то досада.   И глаза не то умышленно, не то ненароком глядят не прямо, а в сторону, избегая пронзительных, острых глаз юного уланчика.   Тяжелым предчувствием сжалось сердце Нади. Она быстро вскочила на ноги, вытерла слезы и твердым шагом, вслед за дядькой, направилась в лагерь, прямо к квартире эскадронного командира.   -- Что, мой мальчик? Не можешь еще примириться со своей потерей? -- дружески встретил ее тот, сочувственно похлопав по плечу мнимого улана. -- Верю, верю! Тяжело тебе! Но что делать! От судьбы не уйдешь, -- добавил он поспешно, видя, что глаза Нади вмиг наполнились новыми слезами.   -- О, господин ротмистр! -- вскричала она с отчаянием в голосе. -- О, как это ужасно!   -- Ужасно, не спорю! -- произнес Галлер. -- Но надо смириться и подчиниться стойко, по-солдатски, всему, что бы ни уготовила судьба. На то ты и солдат. Не правда ли, Дуров?   "Солдат! -- с сокрушением подумала Надя. -- О, сколько ей еще надо стойкости, упорства и мужества, чтобы стать настоящим солдатом, не по имени только!"   -- Ты не догадываешься, почему наш шеф требует тебя к себе в Полоцк? -- спросил Галлер, когда Надя, незаметно проглотив слезы, видимо, успокоилась.   -- Я хотел именно вас спросить об этом, господин ротмистр, -- произнесла она, и глаза ее с нетерпеливым ожиданием впились в глаза Галлера.   -- Право, не знаю, голубчик! -- произнес тот в то время, как взор его, с каким-то странным выражением недоумения и любопытства, остановился на Наде. -- А только вот что, мой мальчик! -- добавил он несколько смущенно через минуту. -- Генерал приказал отобрать у тебя твою саблю.   -- Это арест? Но я не заслужил его, господин ротмистр! -- вскричала испуганная насмерть девушка.   -- Успокойся, мальчуган! Я думаю, что это далеко не похоже на арест, так как арестовать тебя не за что. А впрочем, сейчас ты все узнаешь. Посланный от шефа ждет тебя в канцелярии. Сними твою саблю и отдай ее мне. Я сохраню тебе ее в целости пока, до лучшего случая.   Дрожащими руками отстегнула Надя оружие и вручила его ротмистру. Потом, взволнованная, трепещущая, вышла она от Галлера, отыскала посланного за нею ординарца и через полчаса предстала перед начальнические очи генерала Каховского в его полоцкой штаб-квартире.   Шеф был не один. В его гостиной находился высокий, еще далеко не старый человек в штабс-капитанской форме, при аксельбантах через плечо.   Войдя к командиру, Надя вытянулась в струнку и замерла у дверей в ожидании первого слова шефа.   -- Вы Дуров? -- спросил Каховский почему-то, хотя отлично знал фамилию стоявшего перед ним в струнку улана и не только знал, но и неоднократно хвалил Надю за храбрость.   -- Так точно! -- отрапортовала девушка, отчеканивая каждое слово по-солдатски.   Тогда Каховский посмотрел на нее долгим, пристальным взглядом и, не отводя уже больше этого проницательного взгляда от лица юного уланчика, спросил веско, растягивая каждое слово:   -- Скажите, Дуров, согласны ли были ваши родители отдать вас в военную службу?   "Что это? Допрос? Тайна открыта? Но как? Каким образом?" -- вихрем пронеслось в мозгу Нади. Она похолодела.   -- Никак нет, ваше превосходительство! Я тайком, помимо их воли ушел из дому... -- дрожащими звуками срывалось с ее губ, в то время как испуганный взор впился в лицо шефа.   -- Не находите ли вы это странным, Дуров? -- продолжал тем же тоном Каховский. -- В наше время, когда все русское дворянство жаждет видеть своих сыновей на военной службе, ваши родители идут против нее... Удивительно, право...   И проницательный взор Каховского так и впился в расширенные от страха глаза Нади.   "Так и есть! Тайна открыта! Я пропала! -- больно-больно сжалось бедное сердечко Нади. -- Они узнали... и Галлер, и Каховский..." -- вихрем проносилось в ее мыслях, и яркий румянец мгновенно залил ее, за минуту до того смертельно бледное лицо.   Каховский заметил ее испуг и смущение. Взор его стал ласковее. Он улыбнулся.   -- Вы храбрый солдат, Дуров! -- произнесли его губы. -- Вы отличились и под Гутштадтом и у Фридланда. Я имел случай убедиться в этом. Теперь сам главнокомандующий, прослышав о вашей храбрости, изволил прислать за вами своего адъютанта Александра Ивановича Нейгардта.   Тут Каховский слегка поклонился в сторону штабс-капитана с аксельбантами через плечо.   "Вот оно, начинается!" И новый трепет пробежал по всему телу Нади.   -- Не волнуйтесь, мой друг, -- заметя ее смущение, произнес Каховский. -- Повторяю, главнокомандующий уже достаточно знает о вашей храбрости... Вот, господин адъютант слышал его отличное мнение о вас с этой стороны, как о храбром и отважном солдате. Завтра капитан Нейгардт отвезет вас к графу в Витебск. А теперь можете ехать в лагерь собраться в дорогу.   -- Да, кстати, -- добавил генерал, когда Надя, щелкнув шпорами и сделав налево кругом, по-военному шагнула к двери, -- я не хочу обнадеживать вас понапрасну, но вы уже не вернетесь обратно в полк.   "Главнокомандующий... храбрый солдат... лестный отзыв... отобранная шпага..." -- как в тумане произносила Надя, не понимая, что происходит с нею, и еле держась на ногах от охватившего ее волнения.   И вдруг все эти неожиданности и случайности разом стушевались и отошли куда-то далеко от нее, уступая место новой тревоге, новому волнению.   "Вы не вернетесь в полк, я не хочу обнадеживать вас напрасно", -- слышится ей как сквозь сон знакомый голос Каховского.   Господи, за что? Что сделала она дурного, что ее лишают и сабли, и милой полковой семьи, которую она успела полюбить как родную?.. И в то же время: "храбрый солдат... мнение главнокомандующего..." Как связать все это, и хороша же ее храбрость, если ее гонят из полка и лишают шпаги!   Почти не сознавая действительности, в том же тяжелом кошмаре прискакала Надя в лагерь.   А там ее ждал уже новый сюрприз, новая неожиданность. Едва успела она доскакать до своего шатра, как была встречена целой толпой своих однополчан, уже осведомленных об ее судьбе вахмистром Спиридоновым.   -- Прощайте, любезный наш товарищ, -- произнес вахмистр, выступая впереди толпы, и Надя услышала самые искренние нотки участия в его суровом голосе. -- Дай вам бог счастья и всего лучшего впереди! Слыхали мы, что главнокомандующий вас требует в Витебск. Генерал спрашивал у нас, солдат, о вашей храбрости, и все мы дали о вас отличный отзыв по заслугам. И то сказать, храбрый вы солдат и славный товарищ! И жаль, сердечно жаль нам с вами расстаться! -- И бравый Спиридонов приблизился к Наде и крепко обнял мнимого улана.   Добрый вахмистр и не подозревал, как эти горячие, задушевные речи разрывали сердце бедняжке-рядовому!   Но самое тяжелое было впереди: прощание с Вышмир-ским. Этой минуты -- минуты прощания с Юзефом -- Надя боялась всего больше, и, когда она наступила, Надя не выдержала и разрыдалась.   Бледный, взволнованный, потрясенный до глубины души, стоял перед нею Юзек.   -- Что же это? Матка боска! Иезус Мария! -- лепетал он в то время, как по бледному лицу его струились слезы. -- Что же это?.. Всегда двое... всегда вместе -- и вдруг... Ах, Саша, Саша! Ну, что я без тебя? Ну, каково мне будет, Саша?! Зачем судьба послала мне такого друга, чтобы так безжалостно отнять его снова!..   И он заплакал беспомощно, в голос, по-детски, забыв и свой офицерский чин, и свои эполеты, все в мире, кроме разлуки со своим другом Сашей.   -- Послушай, -- произнес он позднее, успокоившись немного, -- я не знаю, что ждет тебя впереди, но ты должен помнить и знать во всякое время, что в старом замке Канутов и в этих коннопольских рядах у тебя есть верный, надежный друг, Юзеф Вышмирский.   -- Спасибо, Юзек! Спасибо, милый! -- произнесла растроганная до глубины души Надя. -- Что бы ни было со мною, я не забуду ни тебя, ни Зоей...   В тот же вечер Надя сбегала на могилу Алкида и, припав головою на холмик, произнесла, обливаясь горючими слезами:   -- Спи с миром, верный друг и боевой товарищ! Верную службу сослужил ты мне, и никогда память о тебе не перестанет жить в моем сердце!   А на следующее утро, когда мелкая дробь барабана будила сонный лагерь, Надя вместе с Нейгардтом выезжала из Полоцка в его коляске...   Проснувшаяся алая красавица заря заливала белые лагерные шатры потоками розового света, похожего на светлое будущее молодой, радостной жизни...   Но не алая заря была в сердце смугленькой Нади. В бедном маленьком сердце не было ни надежды, ни счастья в это светлое, радостное утро...   Темная, непроглядная мгла окутывала бедное сердечко юного уланчика в то время, как в смелой головке рождались самые невеселые, тяжелые думы...   Быстрая скачка на перекладных несколько рассеяла опечаленную и измученную Надю. К тому же Александр Иванович Нейгардт оказался милейшим человеком и всю дорогу до Витебска старался успокоить своего спутника и разогнать его мрачное настроение.   Наконец, после усиленной тряски по ухабам и рытвинам тогдашних, далеко не благоустроенных дорог, они приехали в Витебск.   Сначала Нейгардт привел Надю к себе на квартиру, где она могла привести себя в порядок после продолжительной дороги и отдохнуть немного.   Ровно в 10 часов утра прискакал графский ординарец с приказом немедленно явиться в штаб к главнокомандующему, графу Бугсгевдену.   Подъезжая к квартире Бугсгевдена, Надя ощущала чувство страха, детского, беспомощного страха, чуть ли не впервые за всю свою жизнь.   И все же, несмотря на это, она нашла в себе достаточно силы побороть это постыдное, по ее мнению, чувство и смело вошла вслед за Нейгардтом в кабинет главнокомандующего.   Там их встретили двое. Одного из них Надя уже видела в свите цесаревича во время кавалерийского смотра на прусской границе. Это был сам командующий войсками, граф Бугсгевден. Другой был высокий блестящий офицер в флигель-адъютантской форме.   -- А ваше оружие, юноша? -- встретил ее Бугсгевден. -- Солдат ни на минуту не должен быть без оружия, помните это!   -- Но, ваше высокопревосходительство, мое оружие отобрали от меня! -- произнесла Надя и твердо встретила острый, пытливый взгляд главнокомандующего.   -- Приказать вернуть! -- чуть обернувшись в сторону вошедшего вслед за Надей и Нейгардтом ординарца, приказал граф.   Последний исчез в одно мгновение ока и снова появился, держа наготове саблю в руках.   Яркая краска радости залила щеки девушки. Не отдавая себе отчета, она быстро поднесла саблю к губам и запечатлела горячий поцелуй на ее блестящей стали.   А граф, ласково взглянув на юного уланчика, заговорил снова:   -- Я много слышал о вашей храбрости. Все ваши начальники дали самый лестный отзыв о вас. Слух о ней дошел до государя... Не пугайтесь, но... я должен отослать вас к императору в Петербург...   Сабля выпала из рук Нади... Глаза ее расширились, лицо покрылось смертельной бледностью... Еще немного -- и, казалось, вот-вот она рухнет сейчас к ногам графа.   -- Что с вами? Вам дурно, молодой человек? -- послышался за нею мягкий, приятный голос, и блестящий офицер в флигель-адъютантском мундире поддержал за плечи пошатнувшуюся было девушку.   -- О... господи, господи! -- лепетала она, вся трепещущая и испуганная насмерть. -- Я погиб... Государь непременно отошлет меня домой и тогда все пропало!..   Этот взволнованный голос, эти вырвавшиеся прямо из недр души бедной девочки слова выражали столько неподдельного отчаяния, мольбы, тоски и страха, что сам Бугсгевден казался заметно растроганным этим порывом.   -- Не бойтесь ничего, дитя мое! -- произнес он ласково. -- Государю, повторяю, уже известна ваша храбрость. Мне было повелено высочайшим приказом навести о вас справки. И все сведения, собранные о вас, могут только послужить в вашу пользу. Вы бы не хотели расстаться с вашим мундиром, юноша, не так ли?   -- О, скорее с жизнью расстался бы я, граф! -- пылко вырвалось из груди Нади.   -- Приятно слышать это от солдата, а от этакого юного солдата, почти ребенка, еще более приятно! -- ласково усмехнулся в сторону Нади Бугсгевден и, обернувшись к блестящему флигель-офицеру, добавил: -- Не правда ли, вам не приходилось встречать ничего подобного, полковник?   Полковник Зас, оказавшийся личным адъютантом государя, только молча наклонил в знак согласия свою красивую, тщательно расчесанную голову. Вслед за тем главнокомандующий ласково кивнул головою мнимому улану, дав этим понять, что он свободен и может идти.   Надя, как помешанная, вышла из кабинета графа.   Теперь уже не собственное невыясненное положение, не неожиданный переворот в ее судьбе и странные намеки графа, говорившие за то, что тайна ее обнаружена, глубоко взволновали девушку. Не страх за будущее, не боязнь быть водворенной под родительский кров наполняли душу девушки. Нечто иное, властное, широкое, могучее, роковое, заставляло сильнее забиться ее сердце и забыть обо всем остальном. Это было уже знакомое ее душе чувство, однажды испытанное ею на берегах Немана под тильзитским небом, в день свидания двух императоров. Но теперь оно проснулось с новой неудержимой силой.   "В столицу! В Петербург! На глаза государя!" -- выстукивало ее сердце, и какой-то розовый туман, не то греза, не то сон, охватил и заполнил все ее существо.   В том же чарующем сне садилась она на следующее утро в дорожную кибитку подле блестящего флигель-адъютанта, увозившего ее по высочайшему повелению в далекую неведомую столицу, к близкому, но неизвестному будущему... Зачем и для чего -- она не знала.

ГЛАВА XII

Царская милость

В том же розовом тумане подъезжала Надя после безостановочной безумной скачки на перекладных к Петербургской заставе и сквозь этот туман видела широкие мощеные улицы столицы, высокие каменные и деревянные дома и смущенное лицо чиновника, спросившего было у них подорожную и потом отпрянувшего назад при виде блестящего флигель-адъютантского мундира Заса. Сон продолжался и в то время, когда она трепещущими от волнения руками застегивала на себе колет и натягивала ботфорты в квартире Заса, куда он привез ее приготовить к высочайшей аудиенции. Сон продолжался и во весь путь от флигель-адъютантской квартиры до императорского дворца. И только в громадном дворцовом вестибюле, где стояли гиганты гренадеры и неслышно двигалась толпа свиты и цвет гвардейской молодежи, Надя как будто немного пришла в себя... Блестящие, увешанные орденами генералы и сановники подходили к ним, с явным любопытством и недоумением поглядывая на скромный солдатский мундир молоденького улана. Они спрашивали что-то у Заса, чего Надя не могла ни понять, ни расслышать, на что Зас отвечал тихо, чуть слышно. Потом дежурный флигель-адъютант приблизился к ним, бесшумно ступая по мягкому ковру, и, попросив их следовать за собою, повел обоих, и Заса и Надю, по широкой лестнице, по которой тут и там стояли навытяжку чины царской охраны. Потом Надя, все еще смутно сознавая действительность, перешагнула порог большой светлой комнаты и разом увидела на противоположной стороне ее массивную дверь красного дерева, оберегаемую двумя черными арапами в неподвижных, застывших позах, с окаменелыми и черными как уголь лицами.   И в тот же миг она была окружена веселой толпой мальчиков-пажей в залитых золотым шитьем парадных кафтанах. Их свежие, упитанные, розовые лица резко не согласовались своим веселым задором с благоговейной тишиной дворцовых палат.   -- Были у Аракчеева? -- спрашивал один из них, высокий и статный юноша с голубыми глазами, оглядывая искрящимся юмором взглядом Надю.   И, узнав, что та еще не была у этого влиятельнейшего тогда генерала, любимца государя, председателя "военных дел", сделал уморительную гримасу, сморщил свой смешной, неправильный нос и, вдавив голову в плечи, вдруг заговорил резким, чужим, гнусавым голосом, обрубая каждое слово:   -- Не дело-с, не дело-с, государь мой... не порядок... не дисциплина... На двадцать четыре часа на гауптвахту... нехорошо... да-с, не по-солдатски, государь мой! Не знако-мы-с с порядком, вовсе не зна-ко-мы-с!   Остальные пажи так и залились неслышным, задавленным смехом. Очевидно, их товарищу удалось мастерски изобразить манеру и голос царского любимца и правой руки государя -- графа Аракчеева.   -- А правда, что вы спасли Панина под Гутштадтом? -- подскочил к Наде другой юный пажик, такой же упитанный и веселый, как и его приятели.   -- Так это вы отличились под Гутштадтом? -- вторил ему третий.   -- А почему не произведены в офицеры? -- сыпался на опешившую среди этого веселого юного общества Надю вопрос за вопросом, на которые она едва успевала отвечать.   -- Говорят, Бенигсен проспал Фридландское сражение? -- послышался новый голос за ее спиной, и, обернувшись, она увидела красавца мальчика с холодным, дерзким взглядом иссиня-серых глаз.   Остальные пажи было зашикали на сероглазого приятеля, значительно поглядывая на Заса, стоявшего невдалеке и занятого разговором с дежурным флигель-адъютантом. Но сероглазый мальчик слегка прищурился, гордо пожал плечами и усмехнулся иронической улыбкой, как бы желая этим сказать: "Чего вы трусите? Не понимаю! Ведь я же не боюсь!"   И действительно, красивому мальчику нечего было бояться. Он доводился ближайшим родственником знаменитому Сперанскому, всесильному в то время министру императора Александра.   -- А правда, что... -- начал было снова сероглазый мальчик и разом замолк.   Дверь красного дерева, ведущая в кабинет государя, отворилась, и из нее вышел седой генерал в Владимирской ленте.   -- Это князь Петр Михайлович Волконский, начальник штаба, -- успел шепнуть Наде кто-то из пажей.   Князь скорыми шагами приблизился к Засу, перебросился с ним несколькими фразами, после чего Зас знаком подозвал к себе Надю.   -- Вы Дуров? -- спросил ее Волконский, хотя Надя не сомневалась в том, что князь знал, кто был этот юный, взволнованный уланчик. -- Ступайте к государю. Его величество ожидает вас.   Золотые пажи, черные арапы, блестящий Зас и седой, представительный Волконский -- все это разом завертелось и закружилось в глазах Нади.   "Его величество ожидает вас!" -- пело, звенело, стучало и рокотало на тысячу ладов в ее мыслях, душе и сердце.   Она разом побледнела, потом покраснела и, пошатываясь, двинулась к двум черным истуканам, оберегающим массивную, красного дерева, дверь.   Мысли ее путались, голова кружилась, ноги подкашивались, почти отказываясь служить.   -- Не волнуйтесь! Государь добр, как ангел! -- раздался над нею голос Волконского, и в ту же минуту красная дверь бесшумно растворилась перед нею, и трепещущая Надя переступила заповедный порог царского кабинета.   Мигом и страх, и волнение, и трепет ее куда-то исчезли, и Надя разом ощутила то же безумно-восторженное чувство, которое испытывала уже однажды в Тиль-зите. Глаза ее как-то разом увидели государя. Он стоял у письменного стола в сюртуке лейб-гвардии Семеновского полка и точно как бы ждал ее появления. Лишь только скромная фигура юного солдатика-улана вступила в комнату, государь пошел к ней быстрыми шагами, приблизился к Наде, взял ее за руку и подвел к столу. Тут последний след робости и волнения бесследно исчез из груди девушки. Ее рука все еще покоилась в державной руке царя, и от царской руки словно исходила какая-то могучая сила, дающая новый прилив бодрости и счастья смугленькой девочке.   С минуту государь молчал, как бы давая оправиться мнимому улану. Потом взор его прекрасных кротких глаз ласково остановился на вспыхнувшем ярким румянцем смуглом лице Нади, и он спросил негромко:   -- Я слышал, что вы не мужчина. Правда ли это?   В одну секунду румянец сбежал с ее лица... Его заменила смертельная бледность... Губы ее дрогнули... Лицо помертвело...   То, чего она так безумно боялась во все время своей службы, за что она трепетала там в Полоцке и в Витебске пред лицом Бугсгевдена и Каховского, свершилось. Ее тайна открыта...   Трепет пробежал по всем ее членам, и она, сделав необычайное усилие над собою, чуть слышно отвечала, потупив глаза:   -- Так точно, ваше императорское величество, я девушка -- это правда.   В первую минуту, казалось, государь был поражен необычайным признанием. Потом, помолчав немного, он произнес глубоким сочувственным голосом:   -- Это еще первый пример в России... Ничего подобного не было у нас... Ваша храбрость -- далеко не заурядное явление... К тому же все ваши начальники отозвались о вас с великими похвалами... Мне очень приятно убедиться в этом... Я желаю щедро наградить вас и вернуть в дом отца...   -- В дом отца! -- вырвалось со стоном из груди Нади, и, прежде чем государь мог произнести хоть одно слово, трепещущая, бледная как смерть девушка упала на колени к его ногам. -- В дом отца! -- рыдала она в исступлении. -- Не отсылайте меня туда, о, молю вас об этом, ваше величество!.. Я умру там, государь... Не отнимайте у меня жизни, которую я хотела добровольно пожертвовать вам с честью на поле битвы!   И она с плачем обнимала колени царя, и слезы лились у нее из глаз неудержимым потоком.   Государь был глубоко растроган этим порывом искреннего отчаяния. Державная рука его, все еще удерживающая руку Нади, заметно дрогнула. Он ласково обнял ее за плечи и поднял с полу.   -- Чего же вы хотите, дитя мое? -- спросил он ее.   -- Быть воином! -- пылко вырвалось из груди девушки-улана. -- Носить оружие! Это единственное мое желание, государь!.. Я родилась в походе. Трубный звук был моей колыбельной песней... С юных лет я лелеяла мечту быть солдатом. 16-ти лет я исполнила мой замысел... Все нашли меня достойной солдатского мундира... О, не лишайте меня его, государь!.. Умоляю вас, ваше величество, не заставляйте меня жалеть о том, что на мою долю не нашлось ни одной неприятельской пули, которая бы повергла меня за мою родину и моего царя...   Государь, казалось, в глубоком волнении выслушал эту горячую речь, полную искреннего порыва. Легкое колебание отразилось с минуту на его лице. Потом он произнес заметно дрогнувшим голосом:   -- Если вы думаете, что носить мундир и оружие будет для вас достаточной наградой за ваши подвиги, то я охотно исполню ваше желание, отважное дитя.   Новый трепет, уже не испуга и отчаяния, а безумного, неизъяснимого восторга при этих словах наполнил сильно бьющееся сердце Нади.   -- Отныне вы получаете мое имя, -- продолжал государь. -- Вы будете называться в честь меня Александровым. Надеюсь, это имя будет с честью носиться вами. Не правда ли, дитя?   И прежде чем охваченная восторгом Надя могла что-либо ответить, государь продолжал своим мягким приятным голосом:   -- И произвожу вас офицером Мариупольского гусарского полка... Довольны ли вы вашей участью, корнет Александров?   -- О! -- могла лишь произнести, захлебываясь от счастья, Надя. -- О, ваше величество, вы слишком милостивы ко мне!   -- Я слышал, что вы спасли жизнь Панину, -- произнес через минуту Александр, и чудные глаза его мягко затеплились сочувствием и лаской. -- А за спасение жизни офицера дается Георгиевский крест.   И, взяв со стола маленький, белый, хорошо знакомый Наде крестик на полосатой ленте, государь приколол его к груди девушки.   Безумный, почти неземной восторг охватил все существо Нади. С трудом сдерживая клокотавшие в груди ее рыдания, она схватила обе руки государя и поднесла их к губам. Но Александр не допустил ее до этого. Державные руки мягко освободились из рук нового георгиевского кавалера, и он обнял сердечно и крепко еле живую от сознания своего счастья Надю.   Потом он слегка поклонился ей, в знак того, что аудиенция кончена.   Надя сделала оборот по-военному, щелкнув шпорами, и в каком-то сладком полусне двинулась к двери.   От волнения ли или от слез, застилавших ей глаза, но девушка долго не могла повернуть хитро устроенную задвижку двери. Она вертела ручку, ничего не видя и не понимая, до тех пор, пока за ее спиной не зазвенели шпоры. Это государь, сам государь спешил на помощь вновь произведенному корнету. И еще раз на мгновение мелькнуло перед Надей дорогое, обожаемое лицо и светлые глаза, обращенные на нее с выражением сочувствия и ласки.   "Боже, дай мне умереть за него! Дай мне только умереть за него!" -- успела подумать девушка.   Задвижка поддалась под державной рукой, дверь распахнулась, и Надя снова очутилась в приемной, где ее ждали Зас, Волконский и юные пажи в золотых мундирах.   Но и юные пажи, и Зас, и Волконский, и их поздравления при виде беленького крестика, приколотого к ее груди, и самые стены царских палат -- все это, как несуществующее, отодвинулось и отошло куда-то далеко, далеко от смугленькой Нади.   Вся окутанная какой-то розовой дымкой, мешавшей ей слышать и видеть, что происходило вокруг, вышла Надя из дворцовой приемной об руку с Засом. На каждом шагу и у каждой двери ее встречали сановники и офицеры ласковыми улыбками, сочувственными взорами, участием и похвалой.   Она только улыбалась в ответ, ошеломленная, почти испуганная и потерянная в этом море своего огромного счастья.   -- Не забудьте представиться Аракчееву! -- разом вывел ее из забытья голос Заса, садившегося в экипаж у подъезда дворца.   -- Представиться? -- словно просыпаясь от своей счастливой грезы, спросила Надя, так что Зас не мог не расхохотаться при виде ее счастливого, ошеломленного лица.   -- Да вы совсем в небеса залетели, юный корнет! -- шутливо обратился он к Наде.   "Корнет? -- изумленно пронеслось в ее мыслях. -- Кто это?"   Ах, да ведь это она! Она -- смугленькая Надя, еще за час до этого -- уланский товарищ, солдат! Государь произвел ее в офицеры! Сам государь! И "Георгия" пожаловал за храбрость! Она -- офицер! Георгиевский кавалер! Корнет!   Ее мечта исполнилась -- чудесная, заветная мечта!   Но главное, она отныне носит "его" имя, имя царя, монарха, государя, пожалованное ей в награду. Мечтала ли она когда-нибудь об этом! Это лучше всего, лучше чина, лучше белого крестика, лучше всего мира!..   И Надя обвела вокруг себя торжествующим взором. Ей казалось, что весь мир ликует заодно с нею.  

Конец второй части

  

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА I

Старые знакомые

   Прошло пять лет. После знаменитого Тильзитского свидания, когда два императора по-братски обнялись на неманском плоту в виду двух великих армий, снова надвинулась черная туча над Россией.   Ровно через пять лет забушевала новая военная гроза, и французские войска опять откликнулись на боевой призыв своего императора. Тильзитское, а за ним и Эрфуртское братское свидание с Александром -- все было забыто тщеславным Наполеоном, жаждавшим все новых и новых побед.   В 1812 году, в июне месяце, великая армия Наполеона приблизилась к Неману и стала по ту сторону пограничной реки.   А по эту сторону ее русские войска почти и не готовились к встрече с незваным гостем или готовились вяло, не энергично, надеясь на медленность неприятеля, а еще более на свою силу, уверенные в полной победе русского оружия.   В Вильне находился в это время уже более месяца император Александр, прибывший сюда для смотра войск и маневров, производимых запоздалыми войсками. В честь державного гостя устраивались балы, вечера. Празднество сменялось празднеством, торжество следовало за торжеством. Деятельное участие в этих празднествах принималажившая в Вильне и ее окрестностях польская и польско-литовская знать.   Стоял чудесный июньский вечер, один из тех вечеров, когда природа, точно застывшая в чудесной живой картине, благоухает цветами, дышит свежестью и ослепляет взоры богатством и прелестью красок.   В роскошном имении графа Бенигсена, Закрете, расположенном в нескольких верстах от Вильны, среди сосновых лесов, собралось громадное блестящее общество. Это флигель- и генерал-адъютанты давали бал императору Александру. Роль хозяйки этого великолепного бала выпала на долю графини Бенигсен, предложившей для этой цели свой загородный дом в Закрете.   Этот дом казался теперь настоящим сказочным замком. Миллиарды огней сверкали и переливались в его бесчисленных окнах. В накуренных благовонными травами залах все сверкало и переливалось в искрометных лучах -- и золото, и серебро, и бронза. Усиленные оркестры музыки помещались на хорах. Гирлянды цветов обвивали потолок и стены комнат, превращая их в сплошной цветник.   Ровно к 10 часам вечера стали съезжаться приглашенные, весь цвет местной аристократии, с женами и дочерьми.   Разодетые молоденькие "пани" птичками выпархивали из экипажей и в сопровождении своих мужей, отцов и братьев входили в большой зал, убранный с небывалой роскошью.   Все лучшие красавицы Вильны и его окрестностей находились здесь.   И панна Тизенгаузен, впоследствии графиня Шуазель-Гуфье, очаровательная девушка, оставившая потомству записки о войне 12-го года, и красавица Радзивилл, сестра знаменитого князя Радзивилла, собравшего при вступлении Наполеона целый полк из польской аристократической молодежи, и графиня Коссаковская, и красавицы золовки ее, обе сестры Потоцкие, и много-много других. Словом, целый великолепный букет, составленный из первых виленских красавиц.   Император прибыл к 11 часам и вошел в бальный зал в сопровождении свиты блестящих флигель-адъютантов и целого сонма первых польских магнатов.   Оркестр грянул польский. Александр, взяв за руку хозяйку дома и почтительно склонившись в ее сторону, с истинно царским достоинством, смешанным с неподражаемой простотою, повел свою даму, приковывая к себе общее внимание толпы.   -- Ах, барон, какая прелесть ваш император! -- неожиданно сорвалось с уст черноглазой молоденькой дамы, сидевшей неподалеку от двери и не принимавшей участия в танце.   -- О, да! -- произнес ее кавалер, высокий, длинноногий генерал в уланском колете Литовского полка, и тотчас же, любезно улыбаясь своей собеседнице, добавил с сильным немецким акцентом в произношении: -- Император -- это сама красота, и притом он добр, как ангел.   -- Ах, правда! -- искренним, почти детским звуком сорвалось с уст молоденькой пани, и глаза ее восторженно приковались к лицу императора.   Она вся была скорее похожа на милого, оживленного и беспечного ребенка, нежели на взрослую женщину, так юно, свежо и наивно было ее белое личико, таким неподдельным чувством сияли черные глазки.   Длинный барон после минутного молчания обратился к ней снова:   -- Но почему вы, пани, не желаете принять участия в общем веселье? Или вы не любите танцевать?   -- О, нет, напротив, -- поспешила она ответить. -- Но я так еще недавно в Вильне и знаю очень немногих среди здешнего общества... И потом, здесь все такие важные дамы, а я ведь только жена ротмистра, -- добавила она.   -- О, за этим дело не станет! -- любезно произнес ее кавалер и, предупредительно вскочив со стула, бросился в ту сторону залы, где стоял цвет гвардейской польской и русской молодежи.   Красавица пани осталась одна. На ее лице мелькнула тревога.   "Ах, зачем убежал этот длинный барон? -- думала она с тоскою. -- Это почти единственный, кого она знает здесь на балу! И куда запропастился ее милый Казя, которому пришло в голову тащить на этот бал ее -- скромную маленькую провинциалочку!"   И она тревожно оглядывалась во все стороны, отыскивая среди блестящих мундиров синий колет мужа.   "Вот он, наконец-то!"   И разом тревога покинула прелестное личико, а глаза засветились радостным блеском навстречу высокому, уже не очень молодому, но красивому ротмистру.   -- Ты одна, крошка? -- изумленно произнес он, приблизившись и улыбаясь жене. -- А я думал, что барон Штакельберг займет тебя и развлечет немного, пока я поговорю с кем мне следовало.   -- Ах, милый Казимир, -- чистосердечно вырвалось из уст молодой женщины, -- мне так скучно здесь на балу! Я никого не знаю, и никто не знает меня... И этот этикет, и это степенное веселье! О, как все это не похоже на наши домашние вечера! Право, гораздо лучше было бы мне остаться в замке...   -- Ну не ребенок ли ты, Зося? -- произнес с нежным укором ротмистр. -- Твоему мужу необходимо было попасть на этот бал, поговорить с начальством, отблагодарить его как следует за полученное назначение... Иметь эскадрон в славном Литовском полку -- ведь это большая честь, Зося... И вообще, носить мундир этого полка не то что служить в гродненских уланах, моя малютка!.. Увы! Ты вряд ли поймешь это, дитя!   -- О нет! Я понимаю! Я все понимаю, Казимир! Но от этого мне не лучше, право... Я так боюсь за тебя... -- с невольной грустью произнесла молодая женщина, и глаза ее затуманились слезами. -- Литовский полк стоит первым по соседству с неприятелем, и я боюсь, ах, я боюсь за тебя, мой друг!   -- Не будь ребенком, Зося! -- произнес с укором ротмистр. -- Успокойся, дитя! Бог милостив, со мной не случится ничего дурного... Взгляни, однако, вон идет сюда барон Штакельберг с молодым генералом! Он ведет к тебе танцора, крошка! О-о! И какого еще танцора. Ты удостоилась большой чести, дитя!   Взглянув на приближающегося свитского генерала, еще очень молодого и красивого, юная пани так и вспыхнула румянцем удовольствия и удовлетворенного тщеславия.   Действительно, Зося Линдорская -- так как это была она, маленькая паненка из старого замка Канутов, -- удостоилась большой чести: ей предстояло танцевать с Ермоловым, одним из корпусных командиров, входившим тогда в большую славу, любимцем императора Александра.   Среди перекрестного шепота зависти, зазвучавшего теперь вокруг Зоей, молодая женщина подала руку Ермолову и, под плавные, удивительно мелодичные звуки экосеза, вступила с ним в ряды танцующих пар.   Полная неги мелодия, казалось, наполняла собою все уголки залы. Она поднималась волною и уносилась чарующими звуками через открытые окна ярко освещенной бенигсеновской виллы куда-то вдаль, словно поддразнивая безмолвие и тишину благоуханной июньской ночи...   Все плавно кружилось, двигалось и скользило под эти чарующие звуки: и ордена, и ленты, и золотом шитые мундиры придворных, и легкие, как облако, наряды красавиц...   Под эти звуки хотелось подняться над толпою и нестись куда-нибудь высоко, быстрее птицы, скорее ветра, и слушать их, эти звуки, без конца слушать...   Высокий красивый человек в генеральской форме, стоявший впереди нарядной толпы, отступившей от него на почтительное расстояние, невольно глубоко задумался под эту чудную мелодию, под эти чудесные звуки... Высокий человек думал: "Они танцуют... они веселятся -- эти взрослые большие дети... И пусть танцуют... и пусть веселятся... Через несколько дней многие из них будут находиться под градом картечи... иные звуки наполнят их слух... А эти нарядные женщины в роскошных туалетах, они улыбаются, щебечут... Но эти бальные платья, подумать только, заменятся траурными плерезами, и все это -- по одной безумной прихоти ненасытного корсиканца, мечтающего победить в своих дерзких мыслях Европу..."   Высокий человек думал, а бал вокруг него кипел и бил ключом веселья... Свита почтительным полукругом стояла за ним, глядя ему в глаза, стараясь предупредить малейшее его желание.   Вдруг что-то необычайное произошло в зале... Какое-то движение... словно шелест ветра пробежал по этой веселой, смеющейся, нарядной толпе.   -- Посланный с передовых позиций!.. -- пронеслось по зале, и взоры всех присутствующих обратились к двери.   В лице высокого человека, окруженного свитой, дрогнуло что-то... Музыка разом смолкла... Танцы остановились... Толпа подалась назад, раздвинулась, очищая дорогу...   Прямо к государю шли двое. В одной небольшой, но плотно сколоченной фигуре все сразу узнали генерал-адъютанта Балашова. Рядом с этим, известным всему Вильну, свитским генералом, пользовавшимся любовью и доверием императора Александра, подвигался, с усталым, измученным лицом, в покрытом пылью литовском мундирел совсем еще молодой офицерик.   Вот он быстро приблизился, вот вытянулся в струнку перед государем... Вот с уст его срываются слова рапорта... Рука, подавшая донесение от начальства, дрожит.   -- Французы подошли к Неману, ваше императорское величество... Наши аванпосты заметили их на заре около местечка... Они готовятся к переправе, -- рапортует не громко, но ясно и четко юный офицерик, и глаза его, впившиеся в глаза государя, так и сыпят искры, так и горят...   Что-то знакомое чудится Александру в этом юном лице, в детски чистом, открытом взоре, в добродушной складке крупного рта, во всем полудетском лице, смуглом и усталом.   -- Наши разведчики, -- продолжает рапортовать офицерик, -- открыли аванпосты неприятельского передового разъезда...   Молодой, чуть глуховатый голос офицерика так и звенит... вот-вот надломится... оборвется... а сам он стоит, не шелохнется, вытянувшись в струнку, с окаменелым, как у статуи, лицом, и только глаза, одни глаза горят неизъяснимым чувством восторга и обожания...   Император выслушивает рапорт молча, спокойно, но в лице его; в морщинах лба заметно волнение... Прежде чем отдать приказание окружавшей его свите, Александр, движимый непреодолимым желанием осчастливить смуглого офицерика, положил ему руку на плечо и спросил кратко:   -- Ваше имя, поручик?   -- Александров, ваше величество!   Александров?! Так вот кто это! Его нареченец-герой! И все лицо императора затеплилось лаской...   В один миг мелькнул перед ним его дворцовый кабинет... массивная дверь... и юный солдатик-улан, рыдающий у ног его, монарха... Но видение пришло и так же быстро умчалось куда-то... Привезенная важная новость поглотила целиком все внимание императора...   Вокруг государя уже толпились, в ожидании приказаний, все его первые слуги, все его главнейшие полководцы: и Барклай-де-Толли, с длинным, немецкого типа лицом, и Багратион, с добродушием и отвагой в восточных глазах, и молодой Ермолов, только что покинувший свою даму, и целый сонм молодых и старых генералов, ожидавших царского слова.   И слово было произнесено. В двадцать четыре часа по этому слову русские войска очистили Вильно, сожгли мосты и отступили внутрь России... По этому же слову доверенный Александра помчался к стану неприятеля с письмом от императора к его могучему противнику -- императору Наполеону.   Молоденький офицерик, привезший доклад государю, видел, какою тенью подернулось обожаемое лицо монарха, какая мучительная борьба отразилась во всех его благородных чертах. Молоденький офицерик знал лучше всякого другого, что Александр жалеет каждую пролитую каплю крови своих солдат и что нарушение мира Наполеоном тяжелым камнем пало ему на душу.   Но молоденькому офицерику некогда было предаваться тяжелым мыслям. В один миг его оттеснили от свиты, и целая толпа нарядных дам и блестящих мундиров окружила его непроницаемой стеной.   -- Вы сами видели неприятеля? -- слышалось сквозь перекрестную трескотню вопросов.   -- Много их? Готовятся к переправе?   -- Ах, боже мой! Как вы устали!.. Принесите же ему прохладительного!   -- Лимонаду, мороженого! Чего хотите?   И сотня прелестных ручек протянулась к смущенному офицеру со всевозможным питьем.   Юноша окончательно растерялся при виде такого любезного приема. Глаза первых русских и польских красавиц, ласково устремленные на него, сияли ему одному ободрением и приветом. Вся нарядная, блестящая толпа гвардейской молодежи, так резко подчеркивающая своей пышностью его скромный мундир и офицерские эполеты, с нетерпением ждала его рассказа. Смущенно оглянул он окружавшее его общество, и вдруг его темный взор встретился с другим взором, таким же растерянным и смущенным, но близким, милым и почти родным. Мгновенно глаза его остановились на черных глазках юной красавицы с детски наивным, прелестным личиком.   -- Зося! Панна Вышмирская! -- вырвалось счастливым звуком из груди молоденького улана. -- Зося Вышмирская! Какими судьбами?   -- Пан Дуров!.. Над... -- ответил взволнованный голосок и разом осекся; черные глазки потупились. -- Вот где и когда встретились! -- лепетала красавица задыхаясь, вся взволнованная и счастливая неожиданной встречей.   Затем, смущенно окинув всю окружающую толпу, добавила быстро, чуть слышно:   -- Пойдемте отсюда, пойдемте!.. Мне так много надо рассказать вам...   И, разом отбросив смущение, она гордо подняла свою головку и, бросив в толпу: "Это -- лучший друг моего детства", -- вывела из нарядной толпы юного офицера.   -- Ну, что вы? Как ты? Господи, ведь пять лет не видались! Целых пять лет, Надя, милая, сестричка моя ненаглядная! -- лепетала Зося, очутившись со своим спутником в одном из уголков зимнего сада, где не было ни души и где она могла поболтать на свободе с так неожиданно встретившимся ей на пути другом.   -- Да, да! -- отвечала так же радостно и возбужденно Надя (так как литовский улан, привезший вести государю, была Надя Дурова, теперь корнет Александров). -- Да, да, целых пять лет! А вы так мало изменились за это время, Зося!   -- Да и вы... и ты то есть... -- путалась та. -- А я замужем! -- добавила она, и глаза ее мягко засветились. -- Я замужем за Линдорским... Помнишь, тогда, в саду Канутов, я говорила тебе?.. Помнишь?.. Я еще такая глупая была в ту пору, -- застенчиво краснея, добавила молодая женщина. -- А потом пан Линдорский снова сделал мне предложение... Дядя Канут советовал принять его, и я вышла замуж... Иначе, впрочем, и не могло быть, -- прибавила она с задумчивой нежностью, -- и я ничуточки не раскаиваюсь в этом. Я так люблю Казимира!.. А вы? А ты, Надя?.. Я слышала, ты была отозвана к государю в столицу... Юзеф говорил... Мы совсем потеряли тебя из вида... Потом узнали, что ты служила в мариупольских гусарах под именем Александрова... Правда?   -- Правда! -- отвечала Надя. -- Но недостаток средств заставил меня выйти оттуда и поступить в Литовский полк, где живут более скромно...   -- Ах, и мой муж недавно получил назначение в этот же полк, -- весело подхватила Зося, -- и вы будете однополчане... Вот-то хорошо будет!..   И вмиг перед Надей очутилась прежняя шалунья-паненка, кружившаяся с нею в костюме эльфы пять лет тому назад в старом замке Канутов, и вмиг все далекое прошлое приблизилось разом к девушке-улану.   -- А где же Юзек? -- спохватилась она, и перед ее мысленным взором предстал образ розового юноши, с которым она делила солдатскую лямку прежних годов.   -- О, Юзеф не то что ты! Он вышел в отставку, наш Юзеф, -- оживленно рассказывала Зося. -- Женился на Яде, помнишь, насмешнице Яде, старшей дочке дяди Канута?.. Теперь он зажил настоящим помещиком в старом замке. Ведь Юзя никогда не чувствовал особенного влечения к военной службе... Как только умер дядя Канут, он заменил его в доме, и лучшего хозяина и помещика трудно сыскать в окрестностях Гродно. Это не то что ты или мой муж... Да вот и он, кстати! -- с гордостью добавила Зося, и вдруг по лицу ее пробежала счастливая улыбка.   -- Казимир! Казя! -- крикнула она оживленно навстречу приближающемуся к ним Линдорскому. -- Узнаешь старого знакомого?   -- Еще бы! -- весело откликнулся тот и горячо пожал протянутую ему Надей руку. -- Да и к тому же вы нимало не изменились за это время, пан поручик! Тот же молодой мальчик, каким были в дни вербунка -- помните? -- когда я впервые встретил вас в корчме в вашем синем казачьем чекмене. И потом мы так часто говорили о вас с женой... Она вас никогда не забудет... Вы спасли ее брата под Фридландом, и этого довольно, чтобы помнить вас во всю жизнь...   "О, милая Зося!" -- хотелось воскликнуть растроганной Наде, и она с трудом удержалась, чтобы не поцеловать улыбающееся ей задушевной улыбкой личико...   Балу у Бенигсенов не суждено было продолжаться в эту ночь. Государь, сопровождаемый свитой, уехал; за ним разъехалась и высшая знать. Остался кое-кто из польского дворянства, но и тем как-то не танцевалось. С отъездом высочайшего гостя бал потерял всю свою прелесть.   Зал уже опустел наполовину, когда шеф литовцев, генерал Штакельберг, подозвал к себе Надю и, дав ей инструкции, приказал немедленно скакать к русским аванпостам.   -- Скоро увидимся, -- пожимая ее руку, произнес Линдорский, прощаясь с мнимым уланом. -- Завтра я должен ехать принимать эскадрон от прежнего начальника.   -- Прощайте, Саша! -- произнесла ласково Зося, и глаза ее с нежным участием обратились к лицу девушки-улана. -- Дай бог, чтобы эта война сошла вам так же благополучно, как и Прусская кампания. А я буду, так же, как и тогда, молиться за вас... за вас и за Казимира... Может быть, моя молитва будет угодна богу... -- произнесла она с Невольной грустью, и глаза ее наполнились слезами.   И эти грустные глаза, и не менее их грустный голос всю обратную дорогу преследовали Надю. Ей чудилось в них какое-то страшное предчувствие, какая-то горечь печали... Что-то смутное надвигалось впереди, что-то роковое и неизбежное, как судьба...   Девушка уже не ощущала в себе той горячности и жажды "дела", какие испытывала в первый Прусский поход... И молодой задор, и юношеская пылкость отступили куда-то... Кровавые ужасы войны не казались такими пленительными, как прежде... В ее душе резкими, яркими, точно огненными буквами стояли три слова -- единственное, что посылало ее в бой, -- и эти три слова были: честь, родина, император...  

ГЛАВА II

У костра. -- Едва не открывшаяся тайна. -- На разведках

Теплая, лунная, светлая ночь окутала природу, а заодно с нею и небольшую деревушку, около которой остановились литовцы эскадрона Подъямпольского.   На опушке соседнего с нею леса, у догорающего костра сидело четверо офицеров. Они тихо разговаривали между собою вполголоса, по привычке, несмотря на то, что неприятельские аванпосты были далеко.   Один из офицеров, высокий, черноглазый, с очень смуглым нерусским лицом и маленькими усиками над чуть выпяченными губами, лежал на спине и, закинув руки за спину, смотрел, не отрываясь, на серебряный месяц, выплывший из-за облаков. Он улыбался чему-то беспечной детской улыбкой, какой умеют улыбаться одни только южане.   -- О чем задумался, Торнези? -- окликнул его маленький, кругленький офицерик, сидевший на корточках у самого костра и ворошивший уголья концом своей сабли. -- Пари держу, что унесся снова в свою благословенную Макаронию?! Скверная, братец ты мой, страна! Уж от одного того скверная, что позволила себя подчинить корсиканской пантере... Правду ли я говорю, Сашутка? -- обратился маленький офицерик в сторону набросанных в кучу шинелей, из-под которой высовывались ноги в запачканных ботфортах с исполинскими шпорами.   Груда шинелей зашевелилась, и из-под нее выглянуло смуглое лицо поручика Александрова, или, вернее, Нади Дуровой, в ее уланском одеянии.   -- Я не могу судить об Италии, не зная ее, -- ответила она недовольным, усталым голосом. -- И вообще, зачем ты разбудил меня, Шварц? Сегодня мне не грешно было бы выспаться как следует. Ведь моя очередь идти в секрет (1).   -- О, Италия чудесная страна! -- продолжал между тем черноглазый офицер, все еще не отрывая взора от неба. -- И я верю -- придет час, и она жестоко отомстит зазнавшемуся врагу. Наша армия не велика, но она дышит воодушевлением и любовью к родине. Маленькие дети в самом раннем возрасте и те готовы сопровождать своих отцов для освобождения родины. Если перебьют мужчин -- женщины встанут под знамена нации и возьмут оружие в руки, и лавры Наполеона будут посрамлены! -- заключил он убежденным тоном.   -- Не увлекайся, Торнези! -- послышался сильный голос, и рослая фигура офицера словно вынырнула из мрака и приблизилась к костру. -- Что можете сделать вы, когда мы, русские, сильные победами русские, отступаем перед "ним"!..   -- Ах, не то, это не то! -- неожиданно прервала вновь пришедшего Надя. -- Это вовсе не отступление, не бегство. Верь мне, Чернявский! Вчера я слышал разговор Линдорского с Подъямпольским. Подъямпольский говорит, что план Барклая уже выполнен наполовину: заманить как можно дальше в глубь страны неприятеля, чтобы потом сдавить его как бы железными тисками. Вот он в чем заключается пока. И потом, сам государь желает как можно дольше избегнуть кровопролития, сохранить в целости войско. Потому-то мы отступили.   -- Жаль! -- произнес, поднимаясь с земли, черноглазый итальянец. -- Очень жаль! Я горю желанием как можно скорее затупить мою шашку о проклятые кости этих французов... И мой брат тоже... Не правда ли, Джованини? Ты одного мнения со мной?   Тот, к кому были обращены эти слова, поднял с земли (он лежал у самого огня) лохматую голову и заговорил с заметным иностранным акцентом, искажая слова:   -- О, чем больше искрошить этих синих дьяволов, тем больше надежды получить отпущение грехов. Когда они поймали нашего отца и повесили его, как дезертира, за то только, что он не хотел указать им расположение наших сил, и когда я увидел нашу рыдающую мать у его трупа, я поклялся отомстить, отомстить жестоко, во что бы то ни стало отомстить всем, кто носит французский мундир... И вот -- час этот близок! Когда заговорили о войне с Россией, мы с братом пришли под ваши русские знамена и не только из чувства мести за гибель нашего несчастного отца, а за побежденную нашу страну, за милую родину, которая рано иди поздно, а должна воспрянуть... Пришли побеждать или умереть в ваших рядах... Но, верю, вы победите... вы победите, я чувствую это всеми фибрами моего существа!..   Уголья в костре вспыхнули в это мгновение в последний раз и ярко осветили побледневшее от возбуждения молодое лицо Торнези. Это лицо дышало такой неподдельной восторженностью, такой решимостью и мощью, что смуглый, некрасивый Торнези казался почти красавцем в эту минуту своего великолепного порыва. Надя быстро высвободилась из-под шинелей, вскочила на ноги и, подойдя к нему, произнесла дрожащим от волнения голосом:   -- Побольше бы такого воодушевления в нашем войске -- и, клянусь, победа была бы уже за нами! Ты, Торнези, говоришь, как истинный сын своей родины или как русский! Позволь мне пожать твою руку!   -- Русские, итальянцы или испанцы, -- горячо перебивая ее, вскричал маленький Шварц, -- тут нация не имеет, по-моему, никакого значения. У каждого истинного сына своей родины должна закипать кровь при слове "война". И не только у мужчин: эта любовь к родине должна быть и у детей, и у женщин! Что Торнези с его воодушевлением патриотизма! Торнези -- мужчина, воин, пусть иностранец, но дело русской победы слишком близко ему, и такое воодушевление неудивительно у него. А вот Чернявский рассказывал вчера, что у нас, в нашей армии, служит женщина! Вот это я понимаю!   -- Что? -- вырвалось у обоих братьев разом, в то время как Надя заметно дрогнула и побледнела при последних словах маленького Шварца.   -- Женщина служит в войске, -- невозмутимо продолжал тот. -- Она проделала всю Прусскую кампанию под видом солдата. Но я вряд ли сумею рассказать вам об этом как следует. Пусть расскажет Чернявский.   Тот, кого звали Чернявским, выдвинулся из темноты и приблизился к группе. Высокий, белокурый, не первой молодости офицер, он казался чем-то озабоченным и серьезным.   -- Нет ничего удивительного в этом, -- произнес он с едва уловимой грустью в голосе, -- если не хватает сил у мужчин покончить с зазнавшимся непрошеным гостем, женщины идут к нам на подмогу и становятся в наши ряды. Стыд и позор нашему оружию... Можно думать, что Барклай умышленно играет в руку Наполеона... Вечное отступление без передышки!.. Ей-богу, похоже на бегство!   -- Не злись, Чернявский! -- засмеялся Шварц. -- Злость не способствует пищеварению, а ты и так худ, как палка! Лучше расскажи нам про эту амазонку; мы все сгораем от любопытства узнать про нее. Не правда ли, Александров? -- неожиданно обратился он к Наде.   Последняя молча кивнула головою. Она боялась произнести хоть слово, боялась, что голос ее дрогнет и изменит ей. Она отошла немного от костра, чтобы тлеющие уголья, все еще озарявшие своим красивым отблеском лица сидящих, не дали возможности заметить собеседникам ее взволнованного, глубоко потрясенного лица. Ей казалось теперь, что весь этот разговор затеян Шварцем с целью выдать ее -- Надю -- перед лицом товарищей.   "Но каким образом мог он проникнуть в ее тайну, как мог узнать то, о чем не подозревала до сих пор ни одна душа в полку?" -- томительно выстукивало насмерть перепуганное сердечко девушки.   И она тревожно прислушивалась к тому, что говорил Чернявский, нимало не подозревавший, какую бурю производили его слова в душе одного из присутствовавших офицеров.   -- Да, господа, это удивительная девушка! -- своим грустным голосом говорил он. -- Она, несмотря на юный возраст, разделяла все трудности Прусского похода заодно с полком в качестве простого солдата; была два раза в бою, а за Гутштадт имеет солдатского "Георгия" в петлице. И теперь, говорят, она снова в войске, и никто не знает ни ее самой, ни даже той части, где она находится. Это ли не геройство?   -- Хороша она? -- спросил Торнези первый своим иностранным говором типичного итальянца.   -- Не думаю! -- расхохотался Шварц. -- Наверное, какой-нибудь урод, потерявший надежду на замужество и вследствие этого облекшийся в солдатский мундир!   Вся кровь вспыхнула пожаром в жилах Нади... "Как они смеют думать так о ней, о ней, получившей "Георгия" за храбрость, лично известной государю, о ней -- Александрове, о кавалеристе-девице, готовой положить голову за честь и славу родины! Как они смеют думать, что она пошла в армию только из боязни одинокой старости, из боязни скуки без семьи и мужа?! Она?! О!!!"   И, не отдавая себе отчета, молодая девушка крикнула в запальчивости, блеснув в сторону Шварца разгоревшимися, негодующими глазами:   -- Ложь! Неправда! Сущая ложь! Клянусь честью, это не урод и не потерявшая надежду на замужество старая дева, а человек, всей душой привязанный к походной военной жизни! Человек, для которого родина, служение ей -- цель и смысл всего существования, всей жизни!   -- Браво, Сашутка! Браво! Вон оно где сибирскую кровь прорвало! -- вскричал окончательно развеселившийся Шварц. -- Настоящий ты рыцарь, защитник угнетенных, Саша! Только что ж это ты не сказал нам раньше о твоем знакомстве с амазонкой, как бишь ее имя?   -- Имени ее я не знаю, -- разом опомнившись и приходя в себя, смущенно произнесла взволнованная Надя. -- Я случайно только встретился с нею в Пруссии... разговорились и...   -- И она, пленившись тобою, открыла тебе свою тайну? -- вмешался черноглазый Яков, младший из братьев Торнези. -- Не скромничай, Сашутка, и выкладывай все, как было...   -- Может быть, и так, -- уклончиво отвечала Надя, проклиная в душе и свою излишнюю заносчивость, и неосторожность, чуть было не погубившие ее тайну.   Но от маленького Шварца было не так-то легко отделаться. История с загадочной амазонкой и невольное участие в этой истории их "Сашутки" затронуло любопытство офицера. В его мозгу блеснуло нечто похожее на догадку. Не отрывая пристального взгляда от лица Нади, Шварц произнес веселым голосом, с чуть заметно прозвучавшими в нем нотками подозрительности и иронии:   -- Слушайте-ка, что мне сейчас пришло в голову, мои друзья! Уж не ты ли сам, друг Саша, и есть та амазонка-девица, о которой говорит вся армия? Что вы скажете на это, господа? -- обратился он к остальным трем офицерам.   Дружный хохот его друзей был ему ответом. Хорошо, что серебряный месяц скрылся за облако в эту минуту и наступившая внезапно темнота скрыла мертвенную бледность, покрывшую смуглые черты Нади. Сердце ее забилось так, что казалось, вот-вот оно вырвется из груди.   -- Что за глупые шутки приходят тебе в голову, -- собрав все свое спокойствие и насколько возможно небрежнее бросила она Шварцу. -- Ужели ты ничего не мог выдумать поумнее?   -- Нет, в самом деле, господа, -- не унимался тот, -- не странное ли дело: у амазонки, говорит Чернявский, есть солдатский "Георгий" за храбрость, и у нашего Сашутки он есть; амазонка совершила Прусскую кампанию -- и Сашка тоже; наконец, Сашке, сам он говорит, 22 года, а ни усов, ни бороды на лице, и водку он не пьет, и талия у него тонкая, как у девицы!   -- Ну, усов у него нет потому, что он лапландец, -- засмеялся Чернявский. -- Правда ли, ты лапландец, Сашук? -- обратился он к Наде. -- Недаром откуда-то с севера родом!   -- Нет, что ни говори, а сознайся, Александров, -- подхватил Шварц, -- что амазонка и ты -- это...   Но ему, на счастье Нади, застывшей в одном сплошном порыве страха и отчаяния, не суждено было договорить своей фразы.   К костру приблизилась новая фигура, и грубый солдатский голос отрапортовал:   -- Разведчики готовы, ваше высокородие. Господин ротмистр изволили приказать заезжать...   -- Идем, Торнези, люди ждут! -- облегченно вздохнув всею грудью, произнесла Дурова. -- Или ты забыл, что сегодня наша очередь быть в секрете?   -- Не забыл, конечно! -- в один миг вскакивая на ноги, веселым голосом отозвался Иван Торнези. -- Разве это можно забыть! Что ты, Александров?! Желал бы я не упустить случая и задать как можно больше перцу этим негодяям!   И оба, и Торнези и Надя, сопровождаемые солдатом, отошли от костра, и их фигуры скоро утонули во мраке.   -- Желаем вам полного успеха, друзья! -- крикнули им вслед оставшиеся у костра офицеры.   -- Особенно вам, мадемуазель Сашенька, -- донесся до Нади насмешливо-веселый голос Шварца.   -- Несносный этот Шварц! -- вскричала она сердито, в то время как Торнези расхохотался своим искренним безобидным смехом.   Несколько человек конных улан ждали их у опушки. Надя, как старший офицер и начальник отряда, приказала им спешиться и, обвязав копыта лошадей травою, вести их на поводу с перекинутыми на седло стременами.   Цель участников секрета была как можно ближе подойти к неприятельским позициям и, прикрываясь темнотою, узнать о расположении и силе врага. Это было важное и опасное поручение. Секрет мог быть легко обнаружен французскими часовыми, и тогда, в лучшем случае, отряд был бы перестрелян, а в худшем... Но Надя даже боялась подумать об этом худшем. Их могли перехватить и перевешать всех до единого, как шпионов. Недаром ротмистр Подъямпольский долго уклонялся послать туда молоденького Александрова, которого ему было свыше приказано беречь и всячески охранять от случайностей войны. И только горячая, полная воодушевления речь Нади о том, что солдату позорно уклоняться от опасности, заставила доброго эскадронного согласиться на ее мольбу и командировать ее в секрет в очередь, наравне с другими офицерами.   Весь маленький отряд лазутчиков двигался бесшумно по опушке леса. Надя, ехавшая впереди его, о бок с Торнези, чувствовала и сознавала всю важность возложенного на нее поручения, и сердце ее замирало, и кровь бурно била в виски. И Торнези переживал то же сознание и напряжение. Молодой итальянец уже заранее предвкушал то острое наслаждение, которое постоянно ощущал при каждой новой стычке с врагом.   -- О чем ты думаешь, Торнези? -- шепотом обратилась Надя к своему спутнику.   -- О жизни... -- произнес мечтательно итальянец, -- о человеческой жизни и о том, как все в ней превратно. Сегодня веселье, смех, пирушка -- завтра неприятельская пуля, угодившая в сердце... Боюсь, что моя мать не осушит глаз от горя, если убьют меня или Якова в эту войну... Она так любит нас обоих!   И, помолчав с минуту, он добавил дрогнувшим голосом:   -- А у тебя жива мать, Александров?   -- Жива! -- уклончиво отвечала Надя и добавила чуть слышно: -- Должно быть, жива, я давно уже ее не видел!   Да, давно, очень давно! Шесть лет военной жизни пролетели одной сплошной чарующей сказкой. Все, о чем робко мечтала смуглая девочка в темноте прикамских ночей, все осуществилось наконец. Мечты превратились в действительность. И боевая слава, и офицерские эполеты, и успешная служба, и любовь товарищей, и, главное, участие и ласка государя, которую вот уже сколько лет она не может забыть! Все есть у нее, всего она достигла, а между тем неугомонное сердце все еще жаждет чего-то, все мало ему, все влечет его неведомо куда за новой славой, за новыми отличиями. Нет. Высшая, неизъяснимая словами великая любовь, любовь к дорогой родине и к обожаемому ,монарху ведет ее по этому пути, так не отвечающему женской природе.   И вот уже шесть лет, как она смело шагает по этому пути.   "А сколько за эти шесть лет могло случиться перемен там, дома, -- думает девушка. -- Отец -- дорогой, милый, жив ли он, здоров ли? А мама? Простила ли она свою негодную Надю, своего казака-девчонку?.."   -- Папа, папа! -- лепечут беззвучно губы Дуровой. -- Повидать бы тебя только на мгновение, папа, убедиться, что ты жив и невредим и простил свою Надю! Я верю, я твердо верю в наше свидание! Я верю, что увижу тебя когда-нибудь, папа! Ведь мое сердце не загрубело, и если я не была у тебя за эти шесть лет, то из боязни только, что твои мольбы остаться дома могли бы нарушить весь план моей жизни... Но я люблю тебя, ненаглядный, и тебя, и маму, и Васю с Кленой, всех вас люблю и помню, милые мои, дорогие...   Слезы затуманили глаза Нади. Вот одна выкатилась и потекла по бледной щеке... вот другая... третья...   -- Ваше высокородие! Французы здеся, недалечко! -- послышался у самого уха погрузившейся в забытье девушки пониженный до шепота солдатский голос.   Надя вздрогнула, опомнилась, смахнула непрошеные слезы и также шепотом произнесла слова команды.   По этой команде ее уланы свернули с дороги и вместе с лошадьми укрылись в небольшом кустарнике, в чаще леса.   -- Ждите меня здесь, -- приказывала тем же, чуть внятным шепотом девушка и, бросив повод на руки одного из солдат, сделала знак Торнези следовать за нею, легла на землю и, с ловкостью кошки, поползла на животе в высокой траве.   "Лучше самим сделать это, -- мысленно соображала Надя, бесшумно подвигаясь вперед, -- и не подвергать людей опасности, а если бы нас открыли внезапно, мы всегда успеем крикнуть на помощь оставшихся в кустах улан".   Но на беду, месяц снова выглянул из-за туч, и в лесу стало заметно светлее.   Ночь, очевидно, не благоприятствовала лазутчикам. Быстро и бесшумно подвигались ползком в траве оба офицера. Торнези ни на шаг не отставал от Нади. Встречные кусты хлестали их по лицу ветвями; порою камни и сухие листья царапали руки, но они бесстрашно подвигались все вперед и вперед. Вот уже частый кустарник стал заметно редеть, и, проползши с минуту, они увидели большую поляну, на которой был раскинут лагерь французов.   Совсем близко от них замелькали огни. Послышалась характерная французская речь. Неприятельские часовые были теперь в каких-нибудь двадцати шагах от Нади и ее спутника.   -- Вот бы кого хорошо достать в наши руки и разузнать как следует о положении дел неприятеля, -- произнес чуть слышно Торнези за ее спиной, и итальянец указал рукою на переднего часового, стоявшего под деревом с ружьем.   -- Он ничего не скажет; их пленные немы как рыбы в таких случаях, -- отвечала тем же шепотом Надя.   -- О, что касается этого, то их всегда можно заставить говорить, -- произнес загадочно Торнези, и его итальянские глаза блеснули при свете месяца.   Надя вздрогнула. Легкий холодок прошел по ее телу. Она разом поняла, на что намекал итальянец, сердце ее сжалось от невольного отвращения.   -- Нет, нет! Никакого насилия и никаких кровавых мер! У нас в России так не поступают, Торнези! -- убедительно и пылко прошептала она.   -- О-о!.. -- не то простонал, не то вздохнул Торнези. -- А они поступают лучше, когда вешают военнопленных как дезертиров? О, мой отец! О, мой бедный отец! Я отомщу за тебя этим соба...   Он не договорил. Легкий шум послышался в ближайшем кустарнике, и Торнези с быстротою и ловкостью тигра отпрянул в сторону. Надя изумленно огляделась кругом и вдруг вся похолодела и замерла от неожиданности и испуга.   Прямо к ней, так же как и она, лежа на земле, полз неприятельский солдат, очевидно, французский лазутчик или отбившийся от отряда разведчик. Он не видел еще Нади, укрытой кустарником, и в свою очередь пополз, осторожно озираясь во все стороны.   Девушке оставалось только припасть к земле и выжидать его приближения. Сердце ее уже не стучало больше, а только болезненно сжималось в груди в томительном ожидании неизбежной стычки. Теперь, при ярком освещении месяца, ей было хорошо видно лицо противника. Это был юноша не старше 18 лет. И лицо его, носившее на себе след юношеского добродушия и наивности, было очень миловидно и как-то трогательно простодушно. Сердце Нади сжалось больнее при виде этого наивно-простодушного юношеского лица и всей фигуры молоденького солдата, идущего на верную смерть.   А он, ничего не подозревая, продолжал ползти, поминутно поворачивая голову то вправо, то влево... Очевидно, в лагере почуяли близость русского отряда и выслали свой секрет в лице этого юноши, а может быть, еще и других, которые не попались еще на пути русского секрета. Теперь француз был всего на двухаршинном расстоянии от девушки. Только небольшая группа можжевельника разъединяла их в эту минуту.   Вдруг юноша испуганно приподнялся и, встав на колени, вытянул шею и взглянул в сторону куста. И лицо его разом покрылось смертельною бледностью, судорога испуга пробежала по его губам, которые раскрылись беспомощно, как у ребенка...   -- А-а-а!.. -- закричал пронзительно француз и, выхватив из кобуры револьвер, ринулся с ним на Надю.   В ту же минуту за его плечами поднялась высокая фигура Торнези. Шашка блеснула при свете месяца, и юноша-француз упал, как подкошенный, к ногам обезумевшей Нади.   Он еще дышал... Из запекшихся губ его слышались какие-то звуки... Девушка быстро наклонилась к умирающему, и до слуха ее явственно долетела фраза: "O, Margueritte, ma paure Margueritte!"(2), произнесенная с трогательной и мучительной улыбкой запекшимися губами. Потом он вздохнул коротким, как бы сорвавшимся вздохом и умер с тем же недоумевающим взором и тою же улыбкой на устах.   Что-то кольнуло в сердце Надю...   Ведь у каждого из них могла быть и сестра и невеста, и каждого из русских могли убить, и эти сестра и невеста осиротели бы с его смертью...   И этот мертвый юноша, эти детские губы, шепчущие имя Маргариты -- сестры или невесты, и весь этот ужас войны, с ее кровопролитием и жертвами, -- все это впервые мучительным кошмаром облегло ее душу.   -- О, Торнези! К чему ты сделал это? -- произнесла она с укором, указывая товарищу на распростертое перед ними тело юноши-француза.   -- Что ж, тебе хотелось бы лучше быть на его месте? -- грубо обрезал ее итальянец. -- Время ли теперь сентиментальничать, Александров?.. Этот горластый мальчишка обратил своим криком внимание часовых. Надо улепетывать, пока не поздно!   И Торнези быстро помчался по направлению к кустарнику, где в ожидании их были укрыты лошади и уланы.   Надя последовала его примеру. Это было как раз вовремя, потому что французские часовые подняли тревогу и в неприятельском лагере замелькали люди, защелкали выстрелы. Несколько пуль прожужжало над самою головою Дуровой.   В несколько минут беглецы уже были на своих позициях и докладывали Подъямпольскому о результате разведки. Разведка удалась блестяще; силы и позиция неприятеля были обнаружены...   -- Молодцы, ребята! -- весело похвалил их Подъямпольский. -- Большего мне и не надо... Молодцы! Спасибо!   Но, несмотря на эту похвалу, лицо Нади было бледно и уныло. Перед ее взором неотступно стоял образ молоденького французского лазутчика, и в ушах звучал, не умолкая ни на минуту, его предсмертный шепот: ""O, Margueritte, ma paure Margueritte!"     1. Идти в разведку   2. О, Маргарита, моя бедная Маргарита!

ГЛАВА III

На шаг от гибели

   "Его Императорское Величество Государь Император Александр I всея России не удерживает более мужества русского воинства и дает свободу отомстить неприятелю за скуку противувольного отступления, до сего времени необходимого".   Таков был манифест, изданный войскам по близости города Смоленска.   Три армии русского воинства: одна под начальством Барклая-де-Толли, вторая под предводительством Багратиона и третья Тормазова -- все они втянулись в одну общую массу, соединившись под стенами Смоленской крепости.   Уланы Литовского полка заняли позицию под самым городом и развернулись фронтом в ожидании приказаний.   Наконец это давно ожидаемое приказание было привезено ординарцем главнокомандующего и уланы получили разрешение идти "в дело".   В стройном порядке, с музыкой и распущенными флюгерами и знаменами двинулись они по главным улицам города.   Смоленцы выбегали из домов и со слезами на глазах приветствовали проходивших солдатиков.   -- Помоги вам господь, родимые, пошли он вам победу и одоление над врагом!   Сбоку своего взвода, на своем сером Зеланте, заменившем погибшего Алкида, ехала Надя.   В голове молодой девушки воскресал теперь 1807 год, когда она впервые шла в дело в рядах бравых коннопольцев. Прежде и теперь! Какая разница! Или она была моложе тогда, или... С той минуты, как погиб у ее ног молоденький французский солдат, заколотый Торнези, она не может выкинуть его из головы, не может забыть ни на минуту его предсмертного крика и этого имени Маргариты, произнесенного омертвевшими уже устами. И мысль об этом несчастном французике, погибшем ни за что ни про что в угоду той же беспощадной случайности войны, и мысль о войне -- все это ложилось тяжелым гнетом на чуткую, впечатлительную душу девушки.   Новая команда разбудила Надю от ее невеселой думы. Уланам ее полка приказано было защищать позицию, удерживая собою неприятеля. Эскадрон Подъямпольского, где находилась Надя, поставили на левой стороне Смоленской дороги, справа же краснели кирпичные сараи, а впереди, по бокам и сзади было длинное и широкое поле, все изрытое буграми и кочками.   Впереди улан стал Бутырский пехотный полк, готовый к штыковой атаке.   Чтобы обратить на себя внимание неприятеля, Подъямпольский решил выдвинуть фланкеров (1) и с этой целью выслал 20 лучших наездников из строя своего эскадрона.   -- Кто желает принять начальство над ними? -- звучал мужественный голос эскадронного, когда молодцы-литовцы на своих серых в яблоках конях выехали из фронта.   И не успел еще последний звук его голоса замереть в воздухе, как все эскадронные офицеры, и в их числе Надя, выступили вперед и окружили своего командира.   -- О, сколько желающих сложить свои буйные головы! -- с грустной улыбкой произнес Подъямпольский, и взор его, скользнув по побледневшему от ожидания и желания лицу Нади, остановился на смуглых лицах братьев Торнези, заглядывавших ему в глаза с явным выражением мольбы.   -- Но ведь это не шутка, господа, "завязывать" дело в качестве фланкеров, -- с той же грустной полуулыбкой заметил Подъямпольский, указывая глазами по направлению французских позиций, где уже то поднимался, то пропадал дымок от единичных ружейных выстрелов. -- Я не скрою, что, может быть, ни единому из фланкеров не придется вернуться назад к полку.   -- Может быть! -- горячо вырвалось из груди старшего Торнези, и его итальянское лицо вспыхнуло ярким румянцем. -- Пусть нас убьют, но наша жизнь дорого обойдется проклятым французам!   -- В таком случае я не удерживаю вас, господин поручик! -- произнес Подъямпольский серьезно, и Наде почудилось, что его сильный голос дрогнул от волнения.   Глаза Торнези радостно сверкнули. Он приложил руку к козырьку фуражки и, прокричав фланкерам: "Вперед! С места марш, марш!" -- понесся стрелой впереди своего маленького отряда, как раз в ту сторону, где появлялось облачко за облачком и синели мундиры французской конницы.   А Надя, разочарованная назначением Торнези, в то время как душа ее закипала мучительным желанием быть на его месте и сослужить службу родине, осталась стоять во главе своего взвода, следя напряженным взором за удаляющимся отрядом всадников. Рядом с ней стоял Торнези-младший и также, не отрываясь, глядел вслед ускакавшему брату.   Неприятель, издали завидя несущихся на него фланкеров, сначала как бы недоумевая, ожидал их приближения. Потом с французских позиций разом отделилась вдвое большая группа всадников и понеслась, сабли наголо, навстречу русскому отряду.   Как раз в эту минуту загремела канонада со стороны наших редутов, и поднявшееся облако закрыло несущиеся друг на друга группы конных.   Неприятель ответил таким же залпом. За первым и вторым прогремел третий и четвертый -- и бой начался, знаменитый бой, названный историей "Смоленским".   Надя уже не отрывала взора от происходившего перед нею зрелища... Величественная и страшная картина развернулась перед ее глазами... Канонада усиливалась с каждой минутой... Многие части уже неслись в атаку... Кругом свистели и жужжали пули и поминутно с треском лопались адские гранаты...   Теперь ее память живо воспроизвела другой такой же бой под Фридландом, но только разве менее жестокий по силе и грохоту ревущих орудий.   Но тогда было другое дело. Тогда русские шли на помощь соседям-пруссакам, защищая их интересы; теперь дело касалось не одной только славы русского оружия, но и чести родины, дорогой родины, за которую с готовностью шел умереть каждый русский солдат.   -- О-о! Dio mio! (Боже мой!) -- послышался отчаянный вопль подле Нади, и она увидела Якова Торнези, с трясущейся челюстью и мертвенно-бледным лицом, упавшего на колени и простиравшего руки в пространство.   -- Джиованни, Джиованни! -- лепетали его помертвевшие губы, а дрожащая рука указывала в ту сторону, куда умчались фланкеры.   Надя глянула по направлению этой дрожащей протянутой руки и вдруг вся затрепетала с головы до ног.   Фланкеры вскачь подлетели к французским всадникам, сшиблись с ними грудь с грудью... И началась рубка не на живот, а на смерть, отчаянная, жестокая, ужасная...   Во главе русского взвода носился на своем высоком коне Иван Торнези с дымящейся окровавленной шпагой в руке, ободряя солдат и врезываясь в самую гущу неприятельского отряда. Вот русские взяли перевес... Это не простые люди... Это какие-то львы по храбрости и отваге... Это смелые богатыри и орлы русского войска...   С дружным "ура" врезались они в неприятельскую группу, кроша направо и налево. Победа уже их... Они чуют это... Как вдруг на выручку французам несется новый отряд.   С проклятием на губах ворвался Торнези, не замечая этой подмоги, в ее первые ряды и взмахнул шпагой... Фланкеры не поспели на выручку своему начальнику. Десятки сабель засверкали над головой несчастного и в одну секунду от черноглазого Торнези осталась сплошная груда окровавленных кусков.   -- О! -- простонала Надя, и вмиг перед ее мысленным взором снова вырисовалась поверженная фигура молоденького французского лазутчика и его недоумевающая, детски трогательная предсмертная улыбка.   -- О-о,Dio, Dio! -- рыдал подле нее осиротевший в один миг Яков Торнези.   Но Наде некогда было утешать несчастного, некогда задумываться перед всеми этими ужасами смерти.   К ней подлетел полковой адъютант Ширбуневич, с головой, обвязанной окровавленным платком, и прокричал приказание Подъямпольского ударить ее взводу на неприятеля сейчас же, сию минуту.   -- Взвод! Левое плечо вперед, с места марш, марш! -- раздался низкий грудной девичий голос, старавшийся быть услышанным в общем аду рева и шума.   И Надя понеслась, увлекая за собою свой взвод туда, где молодецки дрались уже пешие бутырцы, где сверкали клинки сабель и штыки, где лилась целая река свежей, дымящейся человеческой крови. А подле нее скакал младший взводный их эскадрона, бледный, ожесточенный, с лицом мстителя, Яков Торнези.   В то самое время, когда горсть храбрецов-литовцев почти вплотную приблизилась к неприятельским рядам, неожиданно послышались отчаянные крики со стороны рядов пехоты:   -- Вас обошли... Назад!.. Проклятие!.. Отступать!.. Надя быстро оглянулась и выронила поводья из рук.   Прямо в тыл им, отрезая отступление Литовскому взводу, несся неприятельский отряд желтых драгун. Молодая девушка растерялась чуть ли не впервые за всю свою жизнь. Не своим, а каким-то сорвавшимся голосом скомандовала она отступление и, пропустив весь взвод вперед себя, твердо помня, что жизнь каждого солдата ляжет пятном на ее совести, понеслась последней с поля битвы.   Французские драгуны не теряли времени даром. С быстротою ветра мчались они за маленьким отрядом, размахивая палашами, выкрикивая что-то осипшими голосами, не то понукая коней, не то предлагая сдаться. Надя мчалась чуть живая, трепещущая, растерянная, как никогда. Мысль о смерти казалась ей теперь, именно теперь, такой немыслимой и ужасной. А между тем смерть стояла к ней ближе, чем когда-либо, в эту минуту. Она была буквально за плечами девушки в лице не отстающих ни на шаг французских драгун. Почему-то ей вдруг представился их большой сарапульский дом на Каме, их старый, с тенистою аллеей сад, нянька Наталья с маленьким Васей на руках, и она, Надя, крошечная девочка в белом платьице, со смело раскрытым пытливым взором...   "Это смерть, это смерть! Они изрубят меня, как изрубили только что несчастного Торнези!" -- выстукивало сердце смуглой девушки.   Взволнованное воображение напоминало ей такую же бешеную скачку в далеком лесу Фридланда на драгоценном Алкиде. Но Зелант не Алкид, и Алкид не Зелант. Тот бы вынес на своем крупе свою госпожу, а этот...   "Это смерть, это смерть!" -- выстукивает все сильнее и сильнее неугомонное сердце, и Надя, не отдавая себе отчета, забрасывает саблю за плечо на спину, как бы отражая невидимый удар.   -- Скорее! Скорее, ради бога! -- несется призывный крик ей навстречу, и она видит Линдорского, скачущего ей на выручку со своим эскадроном.   Вот они близко... вот промчались мимо ее взвода... Что-то роковое, страшное случилось за ее спиной. Французы сшиблись с эскадроном Линдорского... В воздухе загрохотало, застонало и зазвенело позади Нади... Не то лязг сабель, не то человеческий вопль...   Она закрыла глаза и врезалась в ряды своего эскадрона, ощущая холодные капли пота, выступившие на помертвелом лице.   -- Ты спасся чудом! -- встретил Надю не менее ее самой взволнованный Подъямпольский. -- Ах, Александров! Это была ужасная минута!.. Я не знаю, почему мне кажется, если тебя убьют, это будет величайшим преступлением в мире, как если бы убили невинного ребенка! И смерть твоя падет тяжелым камнем на наши головы. Когда ты мчался, преследуемый врагами, мне ты казался овечкой, за которой гонится голодная стая волков!   И Подъямпольский взглянул в бледное лицо Нади взором, полным сочувствия и ласки.   А бой гремел и стонал по-прежнему. Русские и французы рубили и кололи с одинаковым рвением под неутомимый грохот канонады и умирали безропотно и бесстрашно, одни, защищая священное право любимой родины, другие в угоду ненасытного и кровожадного императора.  1. Конный войн, начинающий сращение.

ГЛАВА IV

Опять Зося. -- Бородино. -- Контузия. -- Грезы и действительность

Смоленск пылал. Жители поджигали свои дома и торопливо покидали город.   По одной из главных улиц скакал молоденький ординарец с закоптелым от порохового дыма лицом. Он подлетел на своем взмыленном коне к зданию штабквартиры, бросил поводья подоспевшему вестовому и, наскоро спросив у него, где находится барон Штакельберг, командир литовцев, прошел в горницу.   Барон почти одновременно с ним вышел из внутренней комнаты.   -- Я прислан от ротмистра Подъямпольского, -- отрапортовал молоденький ординарец. -- Имею честь доложить, что эскадрон занимает крайне невыгодную позицию... Пули перехватывают через прикрытие Бутырского полка и вырывают людей из строя...   -- Ходили в атаку? -- не выслушав до конца, спросил генерал.   -- Так точно, ваше превосходительство, и неоднократно! Но теперь бездействуем и стоим в ожидании повелений. Что изволите приказать, ваше превосходительство?   Штакельберг поморщился, потрогал себя за щеку, как будто у него болели зубы, и кратко бросил:   -- Поручик Александров?   -- Так точно, ваше превосходительство!   Барон взглянул в самые глаза Нади, потом сердито сморщился и почти в голос прикрикнул, внезапно раздражаясь:   -- Стоять! Стоять на месте! Стоять во что бы то ни стало! Так и передайте ротмистру!   Надя наклонила голову, щелкнула шпорами и, сделав налево кругом, вышла из горницы.   В ту минуту, как она садилась на лошадь у крыльца штаб-квартиры, на двор въехала коляска, и дама в черном платье легко выпрыгнула из нее.   Что-то знакомое показалось Наде в тонкой, миниатюрной фигурке дамы, в лице, скрытом густой вуалью.   Вновь прибывшая тоже заметила уланского офицера и быстро приблизилась к Дуровой.   -- Скажите, господин поручик... -- начала она.   И вдруг лицо ее вспыхнуло под вуалью, а глаза радостно заблистали.   -- Надя! -- вырвалось из груди вновь прибывшей.   -- Зося! Здесь? Каким образом?   И Надя схватила и крепко пожала руки Линдорской.   -- Ах, Надя! -- со слезами на глазах, прерывающимся от волнения голосом, произнесла Зося. -- Я не могла больше выносить неизвестности!.. Это ужас что такое! Не знать, что происходит с Казимиром... и с тобою... О, какой ужас! Я не выдержала и приехала сюда. Буду просить командира позволить мне следовать за полком. Я познакомилась с ним на балу в Закрете и думаю, он мне не откажет в такой ничтожной просьбе, а тем более, когда узнает, какой утомительный путь совершила я из Вильны, по дороге, занятой французскими войсками... Одна, как перст, и... О, Надя! Надя!   И молодая женщина всплеснула руками и горько заплакала.   Наде было бесконечно жаль Зосю, но помочь ей она была не в силах.   -- Дитя! Дитя! -- произнесла она с грустью. -- Зачем ты сделала это! Оставаться в полку тебе немыслимо... Мы постоянно в деле, и ты не можешь подвергать свою жизнь опасности...   -- В деле? -- произнесла, бледнея, Линдорская. -- Как? Вы уже были в деле? Вы дрались? И Казимир участвовал? И ты? И он не ранен? О, да говори же, не мучь меня! Сестра моя! Друг мой!   -- Успокойся, Зося! Я видела, как ротмистр вернулся из атаки живым и невредимым. Уверяю тебя!   -- Слава тебе господи! -- горячо воскликнула Зося, и черные глаза ее поднялись к небу. -- Но что мне делать? Что делать? -- внезапно произнесла она с новым порывом отчаяния. -- Я должна видеть Казимира во что бы то ни стало! Научи меня! Помоги мне!   -- Увы, это невозможно, моя Зося! При теперешнем положении дел он не в состоянии ни на минуту отлучиться от своего эскадрона!   Подумав немного, Надя прибавила:   -- Мой совет тебе -- ехать в Москву, единственное безопасное место в данное время. По войску уже издан приказ двигаться по Смоленской дороге по направлению к Белокаменной. Поезжай туда, и там ты уже наверное увидишься с мужем, а я передам ему о нашей встрече и твоем плане. Одно пугает меня, -- с тревогой, раздумчиво произнесла Надя, -- как ты доберешься туда, дитя, одна, без провожатых, в такое время.   -- О, что касается этого, -- воскликнула горячо Линдорская, -- не беспокойся за меня! Ведь добралась же я сюда из Вильны по вдвое опаснейшему пути! Доберусь и до Москвы с помощью бога!   -- Ну, так с богом! Да сохранит он тебя! А мне некогда медлить, прости!   И Надя, крепко пожав миниатюрную ручку молодой женщины, быстро вскочила в седло и помчалась из города к своим позициям.   -- Ну, что? -- издали крикнул ей Подъямпольский, не покидавший со своим эскадроном опасной позиции. -- Что приказал барон?   -- Стоять! -- отвечала Надя уныло.   -- Иу, стоять так стоять, -- весело отозвался храбрый ротмистр и ласково оглянулся на усталые лица солдат.   И от одной этой улыбки все эти усталые лица словно просияли. Местами послышались шутки, смех.   -- Ротмистр Линдорский! -- отыскав офицера, произнесла Надя. -- Я несу вам хорошие вести из Смоленска!   -- Какие уж могут быть хорошие вести в этом аду? -- произнес тот сурово, кивнув головою по направлению поля сражения, устилавшегося с каждой минутой все новыми и новыми трупами.   -- И в ад проникает иногда весть из рая, -- произнесла Надя. -- Я видел вашу жену, ротмистр. Она будет ждать вас в Москве.   -- Вы видели Зосю! О, господи! -- мог только произнести Линдорский, и все его лицо озарилось счастливой улыбкой. -- Будьте благословенны за эту благую весть, поручик.   Он хотел еще что-то прибавить, но не успел.   Следом за Надей прискакал новый ординарец из Смоленска с приказанием Штакельберга выйти из засады и ударить новой атакой на врага.   -- Ну, не грех ли отступать с такими молодцами?   Эту фразу произнес толстый, высокий, обрюзглый старик с совершенно седою головою и единственным глазом на морщинистом лице -- Кутузов.   И лишь только услышана была войсками эта фраза, ставшая впоследствии исторической, армия словно преобразилась.   -- Веди нас, отец наш! -- слышались тут и там умиленные возгласы солдат, и глаза всех устремлялись на толстого одноглазого старика, объезжающего ряды войска.   И грянуло отчаянное, полное силы и мощи русское "ура", такое "ура", которое еще редко слышалось в русском войске.   От этого могучего "ура" увлажнился слезою единственный глаз старого главнокомандующего. Недаром дедушка Кутузов так стремился к своим внукам из далекого Букарешта, где проживал на отдыхе после турецкого похода. Он знал, что войска жаждут его появления, он знал и верил в силу своих богатырей. И "богатыри" верили в "отца родного" -- Кутузова. Недаром сам Суворов сказал про дедушку: "Кутузов знает Суворова, а Суворов знает Кутузова".   И "богатыри", изверившиеся уже в счастливую звезду Барклая и чуть ли не усомнившиеся в неподкупности его, вследствие постоянных отступлений, ждали теперь какого-то чуда от одного появления "дедушки".   Но вот он явился, наконец, этот прославленный дедушка русской армии, знаменитый соучастник бессмертного Суворова, явился и делает смотр своим войскам, объезжая их с блестящею свитой своих адъютантов, останавливаясь то здесь, то там по фронту, роняя ласковые фразы, награждая своими неизъяснимо-обаятельными улыбками и похвалами героев и всячески стараясь вселить бодрость и спокойствие в приунывших уже было душах солдат.   Наде, следовавшей в качестве дежурного ординарца за своим командиром Штакельбергом в свите главнокомандующего, была ясно видна тучная, тяжело опустившаяся в седле фигура Кутузова, на которую обращались с надеждой и верой взоры каждого солдата. И сердце Нади билось тою же бессознательной радостной надеждой, и в душе ее расцветала твердая уверенность в скорую и верную победу.   "Не грех ли отступать с такими молодцами?" -- неотступно стояла в ее ушах фраза Кутузова.   И она была твердо убеждена, что с этой фразой оканчивалась темная эпоха войны и начиналась новая, светлая, торжественная -- во славу русского знамени.   26 августа 1812 года тучный одноглазый человек с душой военного гения доказал в действительности, что с русскими героями отступать нельзя."   В этот день произошло сражение, знаменитое Бородинское сражение, данное русским гением другому гению, не уступавшему ему по силе своей гениальности. Армия Кутузова сошлась с армией Наполеона под Бородином.   На заре прогрохотала первая пушка. Ей ответили разом несколько из ее железных сестер -- и с этой минуты день как бы затмился в облаке порохового дыма, и наступила ночь, адская ночь, бесконечная ночь битвы, смерти, всеобщего уничтожения.   Эскадрон Подъямпольского был выстроен неподалеку от флешей1 Багратиона, на которых сосредоточилось исключительное внимание французов. И эти флеши несколько раз переходили из рук в руки. То французы, налетая вихрем и обсыпая градом пуль и картечи доблестных защитников их, вырывали флеши из рук русских; то русские со штыками наперевес возвращали флеши назад, подставляя мужественные груди ударам неприятеля. То русские, то французские знамена, порванные чуть не в клочья, возвышались, чередуясь, над укреплением.   И на Семеновском редуте, и на редуте Раевского, всюду шла та же штыковая кровавая игра, и груда окровавленных тел страшным кольцом окружала редуты...   В разгаре боя, когда Багратионовские флеши в который уже раз переходили обратно в руки русских, отчаянный крик пронесся по фронту:   -- Багратион ранен!   Надя вздрогнула и перекрестилась. Перед ней мелькнуло восточное лицо командующего второй армией, милое лицо, столь любимое и понятное каждому солдату.   Ей припомнилось, как пять лет тому назад в такой же бой, только разве менее ожесточенный и кровопролитный, он, этот самый Багратион, герой и любимец армии, шел на верную смерть, ведя атаку на полях Фридланда. Но тогда пули как бы щадили героя, а теперь... Теперь время его пришло...   Надя видела, как на флешах Багратиона произошло легкое смятение, как по направлению сельца Таратина, где находился наблюдавший за битвой Кутузов, поскакал адъютант и как солдаты, подняв с земли чье-то окровавленное и бессильно разметавшееся тело, понесли это тело за фланг.   Большего она не могла различить и увидеть, так как в тот же миг чей-то охрипший голос, в котором Надя с трудом узнала голос Подъямпольского, скомандовал атаку, и они понеслись куда-то. Куда -- Надя сама не могла понять, так как черный, густой дым надвинулся навстречу сплошной стеной и нестерпимо ел ей глаза. Потом что-то грохнуло, что-то ухнуло неподалеку, что-то круглое, страшное и странное подлетело с шипением, и целый дождь сверкающих осколков осыпал ряды атакующих улан.   "Гранаты!" -- вихрем пронеслось в напряженном мозгу девушки, и перед ее глазами четко вырисовалось лицо и фигура Линдорского, склоняющегося в ее сторону с седла.   -- Вы ранены, ротмистр? -- вскричала она в испуге, удивленная и тому, что Линдорский очутился в их эскадроне, и тому, что, рассыпаясь, груда осколков не долетела до нее.   А позади уже несся второй эскадрон, и вахмистр на лету подхватил склонившегося в стременах Линдорского. Надя сжала ногами бока Зеланта и без сознания, без мысли, понеслась вперед, увлеченная общим потоком атакующих.   Странная мысль охватила девушку. Ей хотелось теперь только одного: увидеть то, на что устремлялось их течение, -- видеть врага и лицом к лицу встретиться с ним. Но4 черный дым по-прежнему слепил и ел глаза, отделяя их от неприятеля своей непроницаемой волнующейся стеною.   И бешенство, непонятное, злобное бешенство овладело Надей.   "Увидеть! Схватиться и отомстить! Отомстить за смерть Торнези, Линдорского, за рану Багратиона! -- выстукивало ее сердце, разжигая и без того душившую ее злобу. -- Зося! Бедная Зося! Рано же ты останешься вдовою!" -- добавляло это неугомонное, озверевшее в бою сердце, и Надя неслась вперед, в самую гущу черного облака, где уже слышался звон и лязг сабель и стоны умирающих.   Как раз в это время с редута Раевского послышалось громовое "ура!". Это нашим удалось отбить новый натиск французов.   "Слава богу! -- промелькнуло в мыслях Нади. -- Слава те..."   Она не договорила. Какой-то тяжелый шар зашуршал по земле уже совсем близко от нее. Зелант метнулся в сторону, и в тот же миг что-то острое, мучительное и горячее, как огонь, врезалось в ногу Нади пониже колена.   Девушка зашаталась в седле и потеряла сознание.   Это был чудесный сон, похожий на сказку... Надя, но не Надя улан-литовец, а совсем юная девочка Надя плывет по У даю...   Удай так и сверкает свежей весенней синевою. Такой же синевой блещут и небо, и преображенные волшебником-маем зелень и кусты...   Этот свежий весенний блеск, эта роскошь и обилие красок так радует и ласкает взоры...   А на берегу сидят свои: отец, Клена, Василий... Только мамы нету. Где же мама? Почему она не пришла встретить ее, Надю, так долго не возвращавшуюся домой? И почему они здесь, на Удае, в Кобелякском повете бабушки Александрович, а не дома, на Каме, в их милом сарапульском захолустье?.. Надя теперь уже будто не прежняя дикарка Надя. Быстрый взор ее стал задумчивее и глубже, а на детской груди сверкает беленький крестик, крестик отличия героев. И папа смотрит с берега на нее, Надю, и на этот крестик, смотрит и улыбается, а по лицу его текут слезы... А Удай делается все шире и шире и превращается в Каму, широкую, синеглазую Каму, плавно текущую в крутых берегах. По одному берегу идут бурлаки и поют. Что поют -- не разобрать. Один из них поет громче других, и сам он мало похож на остальных. Это не простой бурлак. Его лицо, его черные глаза и смоляные кудри Надя узнает из тысячи других. Это Саша... Саша Кириак, милый черноглазый Саша... И он поет или говорит... Нет, говорит... Как он очутился здесь, на Каме? Зачем идет он с другими бурлаками, когда его место не здесь, а в далеких Мотовилах, под солнцем залитой Полтавой? И она кричит Саше, кричит в сторону, откуда надвигаются с песней бурлаки...   Вдруг берег и бурлаки, все это разом приближается к Наде. Нет, не бурлаки, а Саша, один только Саша...   -- Так вот где вы, русская Жанна! -- смеются его глаза, и губы, и весь он смеется своим милым, детским, хорошо знакомым ей, Наде, смехом.   Надя открывает глаза.   Саша смеется по-прежнему, но каким-то новым, уже задушевным смехом, и в черных глазах его стоят слезы.   "Что это? Сон?" -- спрашивает себя мысленно Надя.   Острая мучительная боль в ноге заставляет ее разом прийти в себя... Нет, это уже не сон, а действительность.   И Саша теперь как будто не Саша больше... Его лицо, обросшее усами и бородкой, как будто не лицо Саши, прежнего мотовиловского барчонка: это совсем, совсем новое, возмужалое, но все же странно знакомое лицо. И этот военный сюртук с блестящими пуговицами, завешенный окровавленным лекарским фартуком, так мало походит на прежний парусиновый костюм милого Кириака.   Надя мучительно вдумывается, стараясь понять и припомнить, где она и что случилось с нею. А черные глаза знакомого незнакомца все приближаются к ней... Глаза эти не то смеются, не то плачут...   -- Так вот где пришлось встретиться нам, русская Жанна! -- произносят его румяные губы.   -- Саша! -- радостным криком срывается с уст Нади. Теперь уже нет сомнения... Это он, Саша!   И точно кусочек голубого украинского неба повис над обессиленной головой Нади, точно заплескал золотистыми брызгами в лучах майского солнца голубой Удай, точно старая бабуся неслышно подошла к ней и зашептала ей на ухо ласковые, добрые речи... Саша принес это все с собою -- и весну, и солнце, и ласку бабуси!   Напряженные нервы Нади не выдержали... Она зарыдала...   -- Ну, вот, ну, вот! -- радостно и тревожно говорил Саша. -- Ну, вот! Этого еще недоставало! Георгиевский кавалер, офицер, поручик -- и плачет, как баба! Да полно же, полно, приятель! Не для того вас доставили сюда, на перевязочный пункт, чтобы вы кисли здесь, как какая-нибудь слабонервная барышня! -- притворно-сердитым голосом урезонивал он своего старого друга.   А между тем на его собственные черные глаза навертывались слезы. Встреча была слишком радостна для молодого лекаря... Когда час тому назад на пункт доставили нового раненого и он с привычным вниманием врача наклонился над ним для осмотра, взор его упал на бледное, безусое лицо этого раненого, и он с трудом удержался от крика испуга и радости, узнав в нем Надю.   И сама Надя мокрыми от слез глазами оглядывалась вокруг, чтобы убедиться, что это не сон, не грезы, не болезнь взволнованного воображения, а правда и действительность... Нет, это не сон, не грезы...   Она на перевязочном пункте в летучем лазарете... Кругом на койках и на полу лежат раненые... Слышатся стоны и какой-то странный лязгающий звук, доносящийся с середины комнаты, где несколько человек склонились над чем-то, беспомощно распростертым на столе. Наде становится страшно от этого лязгающего звука и от этих стонов, не прерывающихся ни на минуту.   И вдруг сознание собственной опасности поглощает ее всю. Она с ужасом смотрит на свою вспухшую, потерявшую всякую форму и тяжелую, как бревно, ногу.   -- Я серьезно ранен? -- шепотом осведомляется она у Кириака.   -- Ничуть! -- с беспечным видом отвечает тот. -- Только придется вынуть осколки. Вы сильно контужены гранатой...   Странно: только при этом ответе доктора Надя впервые понимает вполне сознательно, каким образом очутился здесь, на перевязочном пункте, Саша и какую роль он играет здесь. Так вот оно что! Саша -- лекарь! Настоял-таки на своем, ушел из дома, выбрался-таки из своего стоячего болота и пробил себе дорогу! Недаром такой горячностью звучали его речи о принесении пользы всему человечеству! Ушел, вырвался из болота!..   Теперь Наде неудержимо захотелось узнать, что осталось там, в этом стоячем болоте, откуда и она ушла, не вынося его застоя.   Но спрашивать было некогда. К ней приблизился старший врач и, с помощником-фельдшером тщательно осмотрев контуженую ногу, стал погружать что-то острое и сверлящее в больные места.   От нестерпимой боли глаза Нади сомкнулись, и она вторично потеряла сознание. Когда она снова пришла в себя, все уже было кончено. С наложенной чистой перевязкой на ноге, лежала она на куче сена в углу горницы. Боль как бы поутихла, но общая слабость была так велика, что Надя едва могла пошевелиться.   -- Вам лучше? -- пробегая мимо нее с озабоченным и хмурым лицом, спросил Саша и тотчас же добавил вскользь: -- Куча дел, нет конца раненым; все новых и новых доставляют с поля битвы! Как освобожусь немного -- потолкуем...   -- Господин Кириак, к старшему врачу! -- послышался около голос фельдшера, и Саша стрелой помчался куда-то с тем же сосредоточенным лицом и хмурыми глазами.   В эту минуту двое казаков внесли на носилках нового раненого и положили его прямо на стол. Что-то знакомое показалось Наде в мертвенно-бледном лице раненого, в складке посиневших губ, в широко раскрытом пристальном взоре.   Доктор и его помощники тотчас окружили его и засуетились подле. Старший врач с сосредоточенным лицом склонился над ним. Прошла минута... и нечеловеческий вопль потряс стены лазарета. Люди, окружающие стол, расступились, и Надя увидела корчившееся в судорогах тело, алую струю крови, медленно скатывающуюся по углу стола прямо в подставленный таз, и окровавленные руки старшего врача, перебиравшего что-то в животе несчастного... Дрожь охватила все существо девушки; ей стало как-то разом мучительно холодно тем колючим холодом, который наполняет и тело, и душу. Даже самая радость встречи с Сашей как-то померкла и потеряла всю свою прелесть при виде этих новых нечеловеческих страданий.   Между тем раненый затихал понемногу и, наконец, вопли его смолкли совсем. Его перевязали, осторожно отнесли в угол и положили на мягкую подстилку по соседству с Надей. Теперь девушке было ясно видно его лицо, показавшееся ей знакомым в первую минуту.   В бледных, искаженных страданием чертах раненного в живот офицера она узнала Мишу Матвейко, своего давнишнего приятеля. Теперь он снова стонал, и метался, и о чем-то молил кого-то, и о чем-то плакал. Рана в животе жгла ему внутренности. На измученное лицо ложились предсмертные тени.   -- Миша! Миша! Вам худо? Бедный! -- произнесла Надя, наклоняясь в сторону молодого офицера.   Но он не расслышал и не понял ее вопроса.   -- Сестра... Даня... -- лепетали чуть слышно его запекшиеся губы. -- Иван Матвеевич... возьми с меня этот камень... Зачем его навалили на меня... Даня, голубка! Сними мой образок с шеи... там земля родимая... донская... И камень сними с меня, Даня!.. У-у! Наполеон! Видите его, проклятого? Он не человек, а демон... И рога у него, и копыта... Всю землю хочет затоптать своими копытами... проклятый... Но не удастся ему это! Россия встанет... вся Россия! Все за царя родимого!.. Даня! Даня, приблизься ко мне, родная... ближе... ближе! Чего же ты стоишь вдалеке, Даня?.. Или ты боишься, моей раны боишься, Даня?..   Но не Даня, не любящая сестра подошла к изголовью умирающего, а кто-то иной приблизился неслышно и склонился над ним, готовый каждую минуту схватить его в свои цепкие, ледяные объятия: смерть накрыла его наполовину своим холодным веющим крылом...   Надя быстро, насколько позволяла раненая нога, сползла со своего места и потянулась к мечущемуся в предсмертной агонии Матвейко.   И вдруг взор умирающего широко раскрылся и как бы прояснился разом.   -- Дуров! Саша! -- чуть слышно произнес он, узнавая ее. -- Как я счастлив, что ты со мною в эту минуту! Ведь это смерть, Саша!.. Бродячая гадалка сказала правду... Я несчастливчик, Саша... Нет, нет, нет! Ах, тяжело мне! Какой огонь! Какая мука! И камень... этот камень на груди... Кто навалил его? Я знаю, кто это... Наполеон... Наполеон... камень... Напо...   Он не договорил. Все его тело дрогнуло, вытянулось, и его не стало...   Бродячая гадалка сказала правду. Черное крыло смерти накрыло его с головою...   -- Саша! Саша! -- горячо говорила в ту же ночь Надя, когда на перевязочном пункте после усиленной дневной сутолоки наступила наконец ночная тишина, изредка прерываемая стонами раненых. -- Саша, -- обращалась она к молодому Кириаку, присевшему у ее ложа, -- я видела славную смерть стольких героев, и ужели она не будет отомщена?   Саша молчал. Его глаза уж не смеялись больше. Они глядели в мертвое лицо Матвейко, распростертого на соломе с застекленевшим неподвижным взором, вперенным в пространство, взором мертвеца.   Вопли раненых рвали ему сердце не меньше, чем Наде. В глубине души поднималось проклятие против того же ненасытного кровожадного корсиканца, обагрившего родные поля потоками человеческой крови, которого проклинал в своей предсмертной агонии несчастный Матвейко. Душа Саши была потрясена настолько, что даже внезапная встреча с Надей как-то не радовала его. Он не стремился даже узнать, как все эти шесть лет, что они не видались, провела эта странная девушка, жаждавшая великой деятельности. Общее дело, родное дело отодвинуло на второй план все прочие интересы...   И Кириак всею душою переживал его...   -- Саша! -- послышался над его ухом давно знакомый, милый голосок. -- Это ужас, Саша!   -- Ужас! -- эхом отозвался молодой лекарь, и, подняв кулак, он погрозился им куда-то в пространство, туда, где находился человек, желавший раздавить под своей маленькой пятой большую и сильную Россию...

ГЛАВА V

Снова в полку. -- Поручение. -- Мертвый дом. -- Мнимая т